Ждать монсеньору Доминику пришлось еще целую неделю. Он успел неплохо вникнуть кое в какие приемы, используемые Изамбаром в решении астрологических задач, и даже съездил в соседнюю обитель, где хранил свои собственные практические работы. Наконец лекарь объявил, что его пациент вполне здоров. И в третий раз вошел епископ в дверь заветной кельи. Теперь уже жилец ее мог подняться навстречу гостю. Вот тогда-то и услышал монсеньор Доминик впервые этот необычный голос, умевший сочетать глубину с высотой и оставаться тихим.

– Здравствуй, отче, – произнес голос, тронув тишину, словно водную гладь, осторожно, но не робко, скорее, с тем же радостным смирением, что столь отчетливо прочли епископские глаза в почерке чудо-переписчика.

И Изамбар низко, до самой земли, поклонился. Монсеньору Доминику стало даже слегка не по себе: в поклоне этом не было ни тени подобострастия, но какое-то в высшей степени осознанное, скорбное почтение.

– Здравствуй, дитя мое. И поверь, я не стою твоей благодарности, – как будто оправдываясь, поспешил ответить епископ.

– Я поклонился не благодеянию твоему и не благим намерениям твоим, но бремени твоему, которое тяжко, – услышал монсеньор Доминик от человека, что совсем недавно лежал вот здесь, на залитой кровью постели и смотрел на него черными от боли глазами.

– Не иго – муки, – опережая епископскую мысль, прозвучало все так же негромко и мелодично. – Но тяжкое бремя – власть над ближними.

Изамбар стоял перед монсеньором Домиником, невысокий, тонкий, скорее стройный, чем худой, хотя веса в нем было не многим более чем в двенадцатилетнем ребенке. Воистину, человек этот соответствовал своему голосу и воплощал его наиболее совершенно именно теперь, пройдя через муки, которые он не почитал за иго, и едва поднявшись на ноги после болезни. В его хрупкости коренился незыблемый стержень. Этот человек был внутренне и внешне уравновешен и, несмотря на свое ремесло переписчика, не был сутул. Мелодический строй его существа отражался в его теле статью, музыкальной гармонией пропорций. Его не портили ни бледность, ни впалые щеки, ни выступающие ключицы. И глаза его сияли как настоящие самоцветы.

– У каждого – свой крест и свой долг, дитя мое, – сказал монсеньор Доминик. – И мой долг в том, чтобы помочь тебе. Скажи мне, Изамбар, дитя мое, во имя чего ты предал себя на страдание и унижение?

– Во имя Господа, – был ответ.

Так отвечали епископу на этот вопрос все обвиненные в ереси. Абсолютно все! Ему стало обидно, почти больно оттого, что даже Изамбар, эрудит и математик, здесь не оригинален. Но снова проницательные глаза уловили движение мысли собеседника, и голос, подобный легкому перезвону хрустального колокольчика, продолжил:

– В одном городе жили два влюбленных юноши. Первый всюду твердил о любви своей и имя возлюбленной своей повторял каждый час до семижды семи раз и прелести ее восхвалял перед друзьями. Второй же влюбленный молчал о возлюбленной своей, но сердце его воспевало ее до семижды семи раз в каждом ударе. Но не потому лишь молчал второй влюбленный, что не поспел бы язык его за сердцем его. Полагал он в уме, что возлюбленная его больше, нежели имя, данное ей от рождения земного, а красота и добродетели ее неизреченны на языках человеческих. И так хранил он любовь свою в молчании.

Монсеньор Доминик сразу ухватил рациональное зерно.

– Очевидно, что второй любил свою возлюбленную во столько раз сильнее, чем первый – свою, сколько ударов делает в среднем сердце человека за час.

– Прости меня, отче, за эти числа, – смущенно улыбнулся Изамбар. – Я привык все иллюстрировать числами, забывая о том, что они порой слишком отвлекают от самого предмета… Это не математическая задача, отче. Это притча. Впрочем же, и не вполне притча. Здесь нет ни конца, ни морали, как нет их в любви. Любовь беспричинна и бесконечна. И как все бесконечное, она неизмерима. Поэтому и не говорится, чья любовь больше. Просто первый влюбленный не мог вместить любви своей, ибо сердце его не расширялось. И вот, он говорит друзьям о прелестях возлюбленной своей. Что станет с ним и любовью его, как ты разумеешь, отче?

– Не знаю, Изамбар, дитя мое, – пожал плечами епископ. – Спроси это у того, кому случалось любить женщину.

– Когда юноша похваляется перед друзьями возлюбленной своей, любовь его уже не есть неизреченная тайна, а всего лишь история, доступная чужим ушам и языкам. И если не раскроет влюбленный юноша сердца своего, любовь уйдет от него с шумом молвы, как вода уходит в песок, и забудется, как всякая молва. Иначе – второй влюбленный. Он бережно хранит любовь в сердце своем, лелеет ее, как садовник – дерево. Любовь растет, расширяя сердце. Сердце же человеческое расширяется всегда через муку. Но счастлив хранящий на устах печать. Ибо золота молчания он не меняет на серебро слов. И любовь его уподобится неразменной монете.

Изамбар подошел к окошку своей кельи и встал в падающем на него тонком луче света, сам тоненький и гибкий, как стебелек. Движения его гармонировали с голосом – в них была созвучная мелодика.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги