Мы сидели в неловком молчании, от которого мне казалось, что учитель застрял в церкви навсегда. Видя, что разговор со мной никак не склеить, Изамбар спросил позволения поиграть – «тихонечко», как он выразился. «Играй, конечно», – буркнул я, сам на себя дивясь: вместо радостного предвкушения нового чуда я испытывал досаду, подозревая, что он собирается еще раз блеснуть своим мастерством, теперь уже передо мной одним. Но как только он заиграл, мне стало стыдно за ту минуту. И стыдно до сих пор: в отличие от меня, которому всегда нравилось именно казаться и называться музыкантом, он был таковым, а значит, испытывая волнение, смущение, печаль – любое сильное чувство, – тянулся к своему инструменту, тянулся бессознательно, как голодный младенец – к материнской груди. Видно, моя враждебность зацепила его за душу, потому что его игра, в свою очередь, зацепила меня так глубоко, так сильно, что доставляла настоящую боль. Если в первый вечер голос его волшебного инструмента проникал в меня и вызывал ответные чувства, то теперь у меня было ясное ощущение, что звуки исходят из моего собственного сердца. Он играл меня на своих четырех струнах так, как можно вслух читать книгу!

Две музыкальные темы боролись между собой и пытались развиваться в этой борьбе, перебивая друг друга, порой сливаясь в поисках третьей как общей гармонической основы для обеих, но ни одна не шла навстречу другой – развития не получалось. Одну из этих двух я сравнил бы с юной восторженной особой, страстной скороговоркой тараторящей о своей любви, мечтах и надеждах, причем не кому-то, а всему свету, и прежде всего себе самой, лишь себя и слыша. Вторая же, напротив, звучала именно в пику первой, а поскольку та все твердила свое, – перебивала ее, стремясь заглушить. Вторая напоминала старуху, что видит свой святой долг в брюзжании, ворчании, ядовитых сплетнях и разрушении воздушных замков, построенных глупой молодостью из-за отсутствия того бесценного опыта, которым она, кладезь житейской мудрости, так настойчиво стремилась поделиться. Мои сравнения, монсеньор, всего лишь слова, пустые и жалкие. Они не могут передать того, что я почувствовал и понял. Я осознал, что незнакомый юноша, который видит меня второй раз в жизни, каким-то необъяснимым образом ухватил за корень мою беду и выразил ее в звуках: и бесплодную восторженность, слишком бурную и саму себя захлестывающую, и ту глубокую червоточину, что старит душу раньше срока, убивая в ней всякую подлинную веру, находя во всем одни изъяны, высмеивая самые сокровенные стремления, обосновывая лень и черствость. Я осознал мою раздвоенность и роковой разлад явственно, как никогда прежде. Но осознание само по себе не могло принести мне избавления, а лишь причиняло боль. Я понимал, что должен быть благодарен Изамбару, приоткрывшему мне тайну меня самого своей колдовской музыкой, но, как раненый зверь, я боролся с желанием зарычать и вцепиться ему в горло. Разумеется, моя «старческая» половина сразу ухватилась за мысль о колдовстве. Уже тогда, на второй день нашего знакомства, я испытал прилив жгучей ненависти к Изамбару. «Ты плохо кончишь! Смертному не позволено копать так глубоко. Когда-нибудь тебя сожгут или забросают камнями за то, что ты делаешь!» – вот что я подумал, монсеньор. И нисколько не сомневался, что так оно и случится. А он… Он вдруг оборвал свою игру, не закончив такта, и… Запел!

Вам, конечно, говорили, монсеньор, какой у него голос. «Божественный», «небесный», «ангельский»… Что еще могут сказать монахи? – Органист скорбно улыбнулся. – Все это опять же лишь слова. Его голос описать невозможно. Я знаю только, что, когда он поет, я его обожаю. Я слушаю его и становлюсь с ним одним целым. Я становлюсь им , чувствую как он , вижу, знаю… Люблю. Это – свет и тишина сердца. Это – покой. Если бы он мог петь не переставая, все время, на землю спустился бы Рай. Но когда я не слышу его голоса, я тоскую в себе самом. Я хочу быть им , зная, что я – чудовище, двухголовый дракон, сам себя пожирающий, а он – совершенство. Я ненавижу за это его и себя. И я обожаю его совершенство. Обожаю и жажду… Потому что его голос невозможно забыть. Даже когда его не станет…

Эстебан не мог больше плакать, исчерпав все свои слезы, но тяжелый ком неумолимо сдавил ему горло, и чтобы говорить дальше о голосе Изамбара, ему пришлось побороться за свой собственный с сухими глазами.

– Тогда, когда я услышал его впервые, – скрепя сердце, продолжал органист, – он пел какую-то очень тихую, нежную, спокойную песню на языке, которого я не знаю, и аккомпанировал себе едва уловимой подзвучкой, еле-еле дотрагиваясь до струн. Мелодия была простая, но непривычная по строю. Мне отчего-то кажется, что это арабская песня и поется в ней о давным-давно умершей возлюбленной, чей голос состарившийся поэт продолжает слышать в говоре ручья и дуновении ветра. Пока я слушал песню, мне как будто были понятны незнакомые слова. Печаль лишь угадывалась в ее мелодии, легкой, как дыхание.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги