Во время пятого урока Изамбар сыграл все учительские упражнения от первого до последнего, сыграл не только с точностью, но и с чувством, каждое – со своим, свежим и ярким, пережитым и выстраданным. Учитель слушал его не прерывая, а когда Изамбар закончил, сказал: «Половину из этих приемов я сочинил сам. Я говорю, как ты можешь догадаться, о второй половине. В ней – основные секреты моего мастерства, за которое меня прозвали Волшебником Лютни. Последние три упражнения современные лютнисты считают невыполнимыми. Многие из них отдали бы душу за то, что стоило тебе пяти дней терпеливого труда и нескольких пощечин. Теперь твои руки знают и чувствуют лютню. Играй, мой мальчик, играй, отдай ей все сердце, и ты станешь ее Королем. Да ты ведь и так уже это делаешь!»
«Спасибо, учитель! – взволнованно ответил Изамбар. – Но я хочу учиться у тебя и дальше. Я хочу играть с тобой».
«Ну что же, давай попробуем», – согласился мастер.
И они попробовали, монсеньор! Я стоял за дверью и слушал их дуэт, не зная, что уже далеко за полночь. Они никак не могли остановиться. Честно говоря, до того дня я толком и не понимал, за что нашего учителя прозвали Королем и Волшебником Лютни. Но добрейшего старичка, посадившего к себе на шею ораву молодых оболтусов, больше не было. Настоящий Волшебник Лютни, которого мы никогда не знали и к которому пришел Изамбар по пыльным дорогам из неведомых далей, восстал из небытия. Его музыка срывала и осмеивала покровы привычного, вскрывая двойное дно вещей. Знакомые мелодии простеньких любовных песенок вдруг обретали глубину, загорались страстью, усложнялись до неузнаваемости, торжественные хвалебные гимны и придворные танцы окрашивались горькой иронией, их величественность переходила в тяжеловесность, подавляя себя самое, трагически обреченная, она повествовала об узах земной власти, обессиливающей своих узников. Старый музыкант мог выразить в звуках любое чувство, любую мысль, любую вещь мира! Это было нескончаемое превращение одного в другое. Своими хитрыми, непостижимыми для меня приемами, которым он обучил Изамбара, мастер извлекал из лютни такие многоголосья, добивался такой осязаемой силы звучания, а ученик вторил ему, подхватывая, продолжая и расцвечивая, так уверенно и чутко, что казалось, слились в игре не два, а четыре инструмента. О, эта игра стоила свеч! Она стоила куда дороже, чем пять дней непрерывных мучений заковыристыми трюками для пальцев и учительские побои! Слушая ее, я уже не считал Изамбара сумасшедшим. Другое дело, что меня, как и любого из моих товарищей, можно было забить насмерть, порвать на кусочки, так и не добившись ничего путного.
В ту ночь я узнал, чьим учеником я самонадеянно считал себя уже не первый год. Как и все мои товарищи, я жестоко заблуждался. Волшебник Лютни даже не пытался учить нас своему настоящему мастерству. Он не метал жемчуга перед свиньями. Более того, он никогда не играл нам своей лютневой музыки, хотя мы знали, что каждая вторая песня, бойко распеваемая новомодными трубадурами, написана на украденную у него мелодию. Он показывал нам, как можно развить и украсить такую мелодию, упрощенную до пошлости уличными певцами, вернуть ей самобытность, вдохнуть в нее жизнь, и мы, не имея понятия о сокровище оригинала, с успехом бренчали лунными вечерами под окнами своих девиц. Этого нам было довольно, чтобы считать себя хорошими лютнистами. Если прибавить душещипательно сладкое удовлетворение, с которым, спускаясь с хоров после мессы, мы наблюдали заплаканные лица выходящих из церкви женщин и, разумеется, ставили эти слезы в заслугу прежде всего своему пению, а уж потом – собственно религиозным чувствам и игре учителя – чего еще нам было желать? Кому из нас приходило в голову усомниться в искренности учительского «хорошо» и его ласковой улыбки? Кто мог догадаться, что это «хорошо» лишь проверка на чистоту слуха? Наши глухие сердца не слышали фальши, не слышали и не хотели слышать. Только истинный музыкант, тот, для кого фальшь – нестерпимая боль и лучше уж плетка, чем ложь, только тот, чье сердце и уши слышат одинаково чутко, мог подобрать ключ к этой двери, войти и быть посвященным.
Учитель охранял свое знание и ждал так долго, что, казалось, и сам уже начал забывать, что ждет. И все-таки он дождался. Я радовался бы за него, если бы мне не было так горько за себя. Я не мог быть его учеником и не смог бы стать никогда. Я не музыкант, а всего лишь лицедей, как все обыкновенные люди, втянутый в общепринятую игру мин, поз и жестов, всегда готовый гримасничать и верить гримасам, только бы сохранить свою шкуру. Те двое, что играли за дверью, были сделаны из другого теста. Они могли сыграть на струнах и человеческую ложь, и божественную истину, потому что без остатка отдали себя Музыке.