Наш учитель, монсеньор, постился четырнадцать дней. Нам, молодым и сильным, было стыдно оставаться в стороне. И на четвертый день мы все к нему присоединились. Если Бог хотел жертвы, то Он ее получил. Ведь мы должны были петь каждый день, утром и вечером, а на пение уходило столько сил, как если бы мы валили вековой лес и таскали на плечах бревна. Наши голоса едва звучали! Учитель уже не играл, а лишь подзвучивал, чтобы не заглушить нас. Однако люди говорили, что это тихое пение лучше всего, что они от нас слышали. Люди догадались, в чем дело, – догадаться было нетрудно. На нас смотрели как на подвижников и ни разу не спросили, где же наш Орфей, который тем временем лежал в постели и молча смотрел в потолок. И вместо того чтобы сетовать и досадовать, мы думали о нем с великой благодарностью. Именно в те дни мы, все вместе и каждый по отдельности, чувствовали себя настоящими музыкантами, людьми, которые живут, чтобы петь, и готовы ради музыки на все, даже на смерть. Наш хор превратился в такое братство, какое здешней обители и не снилось. Подъем, а затем и спуск по высокой лестнице напоминали горный перевал, и мы бережно поддерживали старика-учителя, помогали друг другу. Под конец поста, в воскресенье, хоры стали настоящей Голгофой – главное было взойти туда и исполнить предначертанное, а об остальном никто уже не думал.
А наш учитель молился. Молился нотами как музыкант и жаром сердца – как отец, боящийся потерять любимое дитя. После службы он мог простоять у алтаря на коленях целый час, и мы дожидались его на улице. Никогда прежде такого с ним не случалось. Он был глубоко светским музыкантом, видевшим в церкви лишь место, где стоит его инструмент. Мы и представить не могли, что он способен на молитвенный экстаз!
На четырнадцатый день учительского поста, когда старик, уже едва передвигавший ноги, после отыгранной мессы уединялся с Богом в тишине, к нам, присевшим на ступенях главного соборного входа, подошла женщина, замужняя дочь хозяина той самой гостиницы, где останавливалась Витториа. Она обратилась к нам с поклоном и словами благодарности, из которых следовало, что, по свидетельствам приезжих, зараза совсем сгинула из наших краев, народ больше не мрет и, стало быть, музыкантский пост помогает лучше, чем смертоубийство уродов и продажных девок.
Радостная новость подоспела вовремя. Еще немного – и наш досточтимый мастер протянул бы ноги.
Изамбар, в отличие от учителя, на поздравления ответил лишь слабым движением губ, отдаленно похожим на улыбку, и еще пятнадцать дней отказывался от пищи, лежал пластом, не читал своих книг и не произнес ни слова. За это время мы, между прочим, успели убедиться в верности его правила – окрепнув, наши голоса стали чище и звонче прежнего. Учитель же так переживал за «дорогого мальчика», что даже не оценил по достоинству нашего великолепного пения. Каждое утро он входил в комнату Изамбара, подолгу его рассматривал, щупал пульс, пару раз позвал к нему лекаря. Тот уверял, что юноша слаб, но на удивление здоров.
В начале тридцатого дня, увидев над собой встревоженное лицо досточтимого мастера, его юный друг наконец пошевелился и нарушил свое молчание.
«Учитель, – сказал он чуть слышно. – Мне приснилось, что
Тот, конечно, принялся убеждать его, что образованному юноше не пристало верить в сны, подобно глупым деревенским бабам, что, если верить всей чуши, которая снится по ночам, можно сделаться сумасшедшим и что милый мальчик просто болен – ему пора есть, как все люди, жить дальше, играть и петь, пока он не вогнал себя в могилу. Но Изамбар покачал головой.
«Я видел, как
Я по своему обыкновению рисковал лбом под дверью и, пока они были заняты разговором, не гнушался подглядывать в замочную скважину. Я хорошо понял родительские чувства и тревоги учителя – от Изамбара остались одни глаза!
Но оправился он быстро. Через три дня учительских хлопот – встал на ноги, а на пятый – уже поднялся на хоры и пел. И я скажу вам, монсеньор, что человек так петь не может. Люди плакали от его голоса, прорезающего насквозь душу, ум и чувства, как будто он нес им мучительное, но счастливое откровение, боготворили его, продолжая звать Орфеем и считать ангелом даже после его связи с блудницей. Этот голос ловил в свои сети, брал в плен, от которого уже нет спасения. Я – один из его пленников. Я бился в его путах и запутывался все сильнее, пока не запутался насмерть.