Дом Либерия находился близ церкви Святой Анастасии под Палатинским холмом и представлял собою новое кирпичное строение, украшенное старинными консолями и фризами, а также сводчатыми окнами с маленькими пилястрами в простенках. Лестница в виде крыльца вела в атриум, несущие колонны которого были взяты из какого-то другого здания, а на площадке, у подножия лестницы, пресвитера ждали его собственные носилки. И в самом деле, когда Проб вылез из своего паланкина, он увидел, что его друг, второпях облачаясь в мантию, выходит из дома и спускается по ступенькам. Заметив Проба, Либерии в изумленье остановился на полпути — рослый, красивый, седеющий, с пухлой, истинно римской верхней губой, темными задумчивыми глазами и ртом, которому один — только один — убегающий вниз уголок придавал своеобразное, скорбно-благочестивое выражение. Муж Фальтонии был куда ниже ростом, чем его друг-клирик, к тому же немного тучен, как я сейчас припоминаю, у него были выпукло-круглые карие глаза и черные брови, резко оттенявшие белоснежность его густых волос.
— Ты здесь, Проб? — удивленно сказал прелат, шагая с протянутой рукой навстречу поднимавшемуся по лестнице Аницию. — Так знай, что я как раз собрался к тебе, и притом по важной причине!
— Странное совпадение, мой Либерии! — отвечал Проб. — Но можешь не сомневаться, что причины, приведшие меня к тебе, по важности никак не уступают твоим!
— Едва ли это так, — возразил тот, и глаза его потемнели, а уголок рта еще тяжелее обвис. — Но пройдем в дом и присядем в моей zetas estivalis[137], где прохлада и тишина будут благоприятствовать нашему разговору.
Этот просторный и приятный покой помещался в верхнем этаже, рядом со столовой, и, прежде чем они вошли туда, хозяин строго-настрого наказал слугам не мешать их беседе ни при каких обстоятельствах.
— Хоть мне и не терпится поскорее открыться тебе, мой Проб, — сказал он, когда они уселись друг подле друга на покрытом подушками каменном сундуке, который я должен, присмотревшись к нему, принять за гробницу прежних времен, — я все-таки отдам дань гостеприимству и попрошу тебя положить начало и сказать мне, что у тебя на душе.
— Благодарю, друг мой, — отвечал Проб, — но честность велит мне предупредить тебя, что после моего сообщения мы вообще не сумеем говорить ни о чем другом. Поэтому прошу тебя начать.
— Я по справедливости не могу этого сделать, ибо и я убежден, что после моего рассказа нам будет уже не до обсуждения твоей негоции.
— Нет, начинай ты, — настаивал оптимат, — чтобы мы побыстрее разобрали и разрешили твое дело!
— Ты ошибаешься относительно его важности, — сказал Либерии, — если говоришь о быстроте и о разрешении. Но так и быть, я уступаю твоим настояниям. Слушай же, мой старый и добрый друг, я сподобился некоего видения.
— Видения? — глухо воскликнул Проб, положив свою руку на руку собеседника. — Послушай, Либерии, я беру свои слова обратно и хочу прежде всего со своей стороны…
— Слишком поздно, — отвечал пресвитер. — Мою жажду тебе открыться теперь уже невозможно сдержать. Слишком уж мощно рвется наружу все то, чем полно мое сердце и чем я неодолимо стремлюсь наполнить твое. Так вот: не далее, чем два часа назад, я был удостоен некоего откровения.
— Видение и откровение! — повторил Проб, сжимая руку своего друга. — Умоляю тебя, скажи, как это произошло?
— Следующим образом, — отвечал Либерии. — Тебе отлично известен маленький, примыкающий к моей столовой балкон с обвитой плющом балюстрадой, откуда открывается восхитительный вид на холм, где основан был Рим, и на древнейшие наши святыни. Туда, после трапезы, я велел вынести кресло, в котором и покоился, озабоченно размышляя о судьбах церкви, отданной нами — в бессилии и смятении нашем — на волю бога. Ты скажешь, что с этими мыслями я задремал и потому-то мне все это привиделось. Но я предпочел бы назвать увиденное видением наяву, хотя и признаю, что состояние человека в минуты видений отличается от обычного бодрствования. Предо мною, у балюстрады, стоял трогательнейший агнец, у которого, к моему несказанному умилению, кровоточил бок. Агнец открыл уста и голосом, пробудившим во мне великую любовь, сказал…
— Habetis papam! — воскликнул Проб.
— Я восхищен, — отвечал Либерии, — вещей твоей проницательностью. Да, именно так он и молвил. «Папа вам избран, — сказал он. — Его зовут Грегориус, он уже семнадцать лет живет на пустынном камне, далеко отсюда, и престол принадлежит ему. Что же касается тебя, то ты избран, чтобы первым об этом узнать».
— Тебе он тоже это сказал? — спросил Аниций не без некоторого огорчения. — Признаюсь, я думал, что он сказал это только мне.
— Секст, ты говоришь так, словно…
— Да, мой Либерии, мне тоже явился умилительный агнец и сподобил меня великого откровения, по-видимому, в тот же самый час, что и тебя. Мало того, он поведал мне также, что я избран, каких бы это ни стоило трудов, разыскать святого мужа и привести его в Рим.
— Но ведь я как раз собирался тебе сказать, — воскликнул Либерии, — что священная миссия возложена им на меня — стало быть,