Батарее нашей и всем словацким солдатам на Восточном фронте крышка. Хоть этого никто из них не знает, но это истинная правда. И нам лучше, чем прочим. Мы смерть сами выбрали. Жар в желудке — это она и есть, жар, который по всему телу растекается. Других разорвут снаряды, передавят русские танки. Заодно и немцев в кашу перемешают. «Котлету сделают!» — еле выговорил Яно. «Котлету!» Яно дубина, так говорит человек, которого я ненавижу. А кто он? Батарея спит, все солдаты спят и не знают еще, что уже умерли. Надо было бы их всех разбудить да сказать им об этом. И я радовался, что никто не шевелится, и мне тоже двигаться не хотелось. Хорошо было в повозке сидеть. Эта повозка моя, и каждый в своей сидеть должен. А откуда часовому свою повозку взять? Он из орудийного расчета, и потому нам пришлось оставить его здесь. Почему же он не пьян? Древесный спирт допить надо, что осталось, между всеми поровну разделить, ослепнуть нельзя никому. Такая беда будет похуже бесконечной войны. Вот мы и допили. Туман в голове рассеялся, из желудка по телу ползла горячая смерть. А когда мы все прикончили, Яно бутыль бросил, и она разбилась. Тут я понял: что Яно ни делает, все хорошо, ведь он из нашей деревни. И в это время кто-то из нас забормотал. Не знаю, что это было. Боль? Нет, песня. Пел Яно, и мне одернуть его пришлось. «Перестань, Яно, мертвые не поют!»
Он меня не послушал, все пел нашу песню, песню без слов, знакомую, и плакать от нее хотелось. Я тоже не помнил ее слов и вдруг понял. Наш Яно — мужик что надо! Не пел наш Яно — он молился. Он из нашей деревни был. Молился он, был душой в нашей деревне, в лугах, на сенокосе. С незапамятных времен бежал там ручей, вербы склонялись над ручьем, и я понял, что над Яно склоняется его жена. И потому я хотел подойти к нему. И дойди я до него, в лугах увидел бы и свою жену. Но это было далеко, и никакие силы не могли меня туда доставить. Где Уршула с Урной? Где кони мои добрые? Никого здесь у меня нет, я один и один помру. Нутро горит, того и гляди лопнет, горячо у меня в груди и в боках. Жар подступает к горлу, но недавно еще в голове стояли туманы, а сейчас даже прохладно.
Кто-то поет.
Кишки! Кишки будто раздирает кто, вот-вот лопнут. И откуда тут дерево взялось? Надо его обнять. Кто-то хочет, чтобы я лег на землю, а я не могу — это ведь смерть. Нет еще, нет! Не хочу умирать! Умирать один не хочу! Позовите ко мне Яно! Яно из нашей деревни! Яно! Яно!
Ноги меня не держат, и того дерева уже нет. Здесь вербы, луга и кто-то колышет траву. Кто колышет траву в лугах? Поет женщина, это жена моя поет, и колышется трава в лугах. Я должен пойти к жене, и я верю, что мы еще встретимся.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мертвые не поют!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А ведь кто-то поет…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Молчуны сидят у окопов и заглядывают вниз, словно в собственные могилы. Виктор Шамай, с презрением глядя на товарищей, думает: «Вы боитесь, потому что смерть вас еще не коснулась, а у меня уже все позади».
Тут подскакали два всадника — командир дивизиона капитан Рудай со своим ординарцем.
— Пан поручик Кляко!
Капитана отвели в командирский блиндаж.
— Привет, поручик, привет, Янчи! Как поживаешь? Медведь, настоящий медведь, только медку маловато, — быстро сыпал капитан словами, пожимая руку изумленному Кляко и похлопывая его по плечу.
— И ты еще жив? — приветствовал Рудай Кристека, но более холодно, и тут же добавил: — Мне нужно поговорить с командиром батареи, пан поручик Кристек.
— Пшел вон, словом. Понимаю.
— Ну, ну, пан поручик! — тем же веселым дружеским тоном, что и в разговоре с Кляко, остановил его капитан. — Сам понимаешь, что есть дела, которые…
— Да, есть такие дела, вот я и ухожу вон, и очень мне хотелось бы знать, повлияют ли ваши дела на ход войны. Наше вам!
И поручик Кристек, чертыхаясь, вышел из блиндажа. Он отвык двигаться, вечно сидя за столом или валяясь на нарах, и шагал он неуверенно, словно пьяный.
Рудай посмотрел ему вслед.
— Какой чудной!
— Несчастный.
— Ну а ты, поручик, ты, Янчи, как поживаешь? Ну, говори же! Бородку отпустил. Я, — он стиснул руку Кляко у плеча, — я даже стал подумывать, не приказать ли всем офицерам дивизиона отпустить бороду. Бородку а-ля Кляко. Вот здорово-то было бы!
— Пардон! Сегодня утром я видел двух сорок. — В дверь вошел Кристек. — Двух обыкновенных сорок. Плевали они на войну. Они перелетали с дерева на дерево, с дерева на дерево…
— Да-а, — растерянно заметил Рудай.
Кристек громко захохотал и вышел.