Дует порывистый ледяной ветер — Кристек улыбается, потому что в нем сдвинулись с места лавины слов. Вонючая каша этих слов из него так и валит. Это больно, но эта боль доставляет наслаждение, самое лучшее из того, чего можно здесь достигнуть. Кто не понял всего этого, кто не пережил и не прочувствовал этого очищения, у того всю жизнь мозг находился в состоянии отвратительного покоя, а глаза были закрыты. Что происходило в душе вола? Да и есть ли у него душа? Да, она была и есть, вот в чем вся беда! Вол, пошевели мозгами! Шевели, работай мозгами! Мозг управляет десятью пальцами, одной рукой — половина мозга, правая или левая рука — не все ли равно. Мозги! Дай им работу, пораскинь ими, подхлестни их, дай пинка своим мыслям, и они начнут послушно работать. Трудное это дело, оно тянется достаточно долго, но придет день, и ты отпразднуешь победу. И это будет тогда, когда ты потеряешь душу. Это мой день, мой торжественный день, он настал в этом городе, и я могу назвать его своим. Сегодня я выплюнул душу, покончил с этим паразитом и пугалом. Она угнетала меня, а я не понимал, что меня гнетет. Может быть, только сию минуту я ее того-этого, не знаю. Но души во мне больше нет! Я больше ее не боюсь! Я могу презирать кого угодно и что угодно. Могу презирать людей и пространство — все имеющее размеры и не имеющее их. Вселенная — это грязная лужа. Я горд, что постиг это. Ничто не привязывает меня к луже. Ничто, ничто, ничто! Я свободен! И мне нет нужды держаться за эту повозку! Руки прочь от нее! Я иду! Иду, ни за что не держась! Я шагаю, я марширую по городу, который имеет право называться моим. Мой город! Ты и я! И есть еще третье понятие, о котором хорошо знаем лишь мы двое. Ты и я. В этом ничто может поместиться и лужа».
И Кристек шагает, лицо его озарено внутренним светом, как у святого. Лицо его дышит силой, надеждой, пылает, погруженное в безграничный покой.
«Блаженный! — рассуждает Виктор Шамай. — Точь-в-точь такой святой есть на картине в нашей церкви, и пан священник любит говорить про него в своих проповедях. Он говорит — нет, говорил, потому как сейчас у нас новый священник, не знаю только, помер ли старый или еще что с ним вышло… Но он говорил в проповеди, что был бы очень доволен, если бы у всех прихожан было такое благостное лицо, как у того святого Винцента на картине. Это благодать божья! Пан поручик Кристек верит, что мы доберемся до дому. Откуда иначе этой благости взяться? И я верю, что так и будет взаправду, хоть и неказисто выглядит наше возвращение. Господа пожертвовали нами, но пан поручик Кляко что-нибудь уж придумает, он обведет этих проклятых швабов вокруг пальца. Эй, слышите? Знаете ли вы, какой у нас поручик? Отец! Не поручик, а отец родной! Десяток ваших генералов с ним не сравнится. Где им, беднягам, без своих ленточек и бантиков. Кажись, русские отделали вас будь здоров. Отделали! С утра до ночи любовался бы вами, до чего ж теперь хорошо и легко было бы у меня на душе! Тьфу, свинья ты бесстыжая! Что ты делаешь? Охальник! На виду у всех раскорячился! В штаны наложил!.. Мы уже домой идем, доберемся туда — а вы тут сдыхайте все до единого! Не глядели бы глаза мои на вас, а то еще жалеть станешь. Вот было бы чудно-то! И когда всевышний поможет нам выбраться из этого несчастного города? Хорошо бы шагу прибавить. Домой идти надо быстро… Вот благодать-то! Хоть бы холодно так не было… Благодать! Пан поручик Кристек вылитый святой Винцент…»
Порывистый ветер завывает на перекрестке.
— Ростов! Путь на Ростов еще свободен! — Немецкий обер-лейтенант показал на широкую улицу, ведущую к северу. — Мы повернем вправо. На восток!
— На восток?
Они ехали рядом, оба верхом. Иногда касались друг друга коленями.
— Куда мы направляемся?
— В свое время узнаете, — ответил немец, не глядя на Кляко.
— Я командир и отвечаю за своих солдат. Я должен знать, куда мы идем. Нужно подготовить ночлег для солдат, воду для лошадей, конюшни, а я ничего не знаю. Я требую, чтобы вы мне все сказали.
— Вы несколько нервозны. Две ночи без сна, это способствует нервозности. Я привык не спать по ночам. Как сова.
— Это меня не интересует.
— Упрямец вы. А меня все интересует. Почему, например, молчат ваши солдаты? Они что, немые? Но я ведь не проявляю нервозности, не спрашиваю вас об этом?
— Вероятно, у них есть на то веские причины, — осторожно отвечает Кляко.
Он смотрит на обер-лейтенанта, прищурив глаза. Немцу лет тридцать. Упитанное, продолговатое лицо, нижняя губа слегка оттопырена. Обер-лейтенанту не удается скрыть насмешку.
— Я не спрашиваю вас об этом, — как ни в чем не бывало продолжает обер-лейтенант. — Я понимаю, в чем дело. Я знаю, что ваша словацкая армия отходит в тыл, а вы остаетесь здесь. Догадаться не так уж трудно, почему молчат солдаты. Так?
— Объясните положение более конкретно. — Нужно втянуть немца в разговор, узнать, с кем он, Кляко, имеет дело.
— Они уже по горло сыты войной.
— А вам это кажется странным?
— Вы говорите, как штафирка. А вам самому хочется воевать?