— Жениться? — В вопросе не было удивления, только страх, пока еще невысказанный, скрытый. Какое-то предчувствие, что порядок жизни в доме изменится, что кто-то перевернет его и установит свой, новый, по своей воле.
— Да, жениться собрался. — Дрожащий голос матери укрепляет в сыне мрачные опасения. Он уже хотел спросить: «А со мной что будет?» Но вдруг его охватила жалость. Слова не шли, костью застревали в горле.
Материнские шаги, шорох ее одежды. К нему приближается! Словно несет в себе тяжкие слова, слишком тяжелые, чтобы они могли долететь до него издалека. Адам ощутил ее руку, ее тепло на своей голове. Мать взяла его в свои бездонные объятья, руки двумя змеями обвили шею, а в ухо его продирался голос:
— Не отдам тебя, не отдам! Они хотят из дому прогнать тебя, в слепецкий приют засадить, будто в темницу, только я не отдам тебя… ты мой, ты мой большой слепыш… ты мой… — Звенящий голос расщепился, обмяк и затих печальной песней: — …ты мой…
Адам с красным лицом вышел во двор, но направился не по тропинке к своим камням — палка его застучала в сторону дороги. Он прошел через распахнутые настежь ворота, воткнул палку в землю. С изгороди вокруг широких капустных грядок и небольшого лужка со старыми сливами и огромной елью, обрубленной чуть не до самой верхушки, снял пояс и подпоясался. Туго, как кисуцкий возчик, едущий свозить лес с гор, затянул ремень. Взял висевшую рядом с ремнем цепь, перекинул через плечо, а толстую веревку, свернутую кольцом, надел на руку.
Нащупал толстое топорище, заткнул топор за ремень и, вооружившись еще киркой, ступил на проселочную дорогу.
И она поглотила его целиком, даже шапки не видно было. Лишь изредка выныривает он. Идет, невидимый, по глубокой расселине, вырытой и промытой вешними и осенними водами, которые текли по ней, как по руслу настоящей реки, и уносили с собой и добрую мягкую землю с пашен, и мелкий камень, — чтоб на горах его поменьше оставалось и чтобы он не изводил людей, — и этой мутью поили ненасытную Кисуцу. Она проглатывала ее, как собака — муху, но ей все было мало. После дождей на дне проселочных дорог оставались лежать большие круглые каменья. Обмытые водой, они сверкали на солнце.
По такой дороге и брел Адам. Дорога поднималась вверх, туда, где виднелась вершина горы с темной макушкой. То была роща.
Вот Адам виден уже во весь рост. Он шагает прямо, с сосредоточенно трагическим выражением лица, которое всегда выдает слепых, потому что смотрят они ни влево, ни вправо, а прямо перед собой, и лица у них напряжены. Это они ищут и ловят звуки, чтобы читать по ним, как по книге.
И походка у Адама, как у всякого слепца — небольшие, частые шажки; есть в этой походке что-то механическое.
Адам свернул уже с дороги на тропку, ведущую прямиком к роще, и шел хвойным ерником.
Ерники, ернички на горах кисуцких! Не леса, не пашни, — лужайки без кустов терновых, без груш диких. Рябина здесь не алеет, не цветет боярышник, не родит даже дикий крыжовник. Только там, где смежаются ерники с лесом — редкие поросли можжевельника.
Знакомы эти места Адаму, он тут каждодневный гость. Палка его не стучит, хоть и тычет он ею вправо — влево. Острие палки мягко погружается в податливые пучки травы. А он идет себе и идет, знай шагает, и по лицу его ничего не прочтешь. Ни по мертвым глазам.
Под башмаками зачавкала вода. Это Адам идет через мочажину, через трясину, которую сушит и не высушивает солнце, и, когда на нее ступает нога человека, она вздрагивает и прогибается, словно резиновая. А он идет себе, знай шагает, размеренно, будто заводная машина. И усталость его не берет, и дыхание все такое же ровное.
Под ногами уже не трава, а толстый и мягкий ковер из мха. Это роща подает знак: «Я уже близко, Адам, совсем близко — ты по мху ступаешь. Мох мой мягкий, словно пух. Иссиня-зеленый! Ах, Адам, до чего же я забывчива! Откуда тебе знать, что такое — иссиня-зеленый? Прости, если можешь». «Прощаю тебя, прощаю, забывчивая роща!» «Спасибо, Адам, ты добрый человек». И роща замолкает. Слышно только ветер, скользящий по макушкам елей.
А Адам все идет, все шагает. Подымается уже на вершину, крутую, будто кровля.
Пахнет можжевельником.
Пахнет можжевельником, а он идет между его кустами, шагает без устали, ни на что не оглядываясь. Как и его отец. Только отец идет вперед, нагнув шею, точно бык.
И вот Адам останавливается.
Палка клюнула и попала в яму. Яма — это язва в земле. Края ее присыпаны щепой и комками глины. Кто-то вырвал у земли пень с корнями, да и спрятал куда-то. Вокруг много таких ям, а подальше белеют еловые пни. Так, так. Лес вырубили, свели, и теперь корчуют. Потом эту землю распашут. Испокон века повелось так на Кисуцах. Эта вырубка на совести у Адамова отца. Ну и пускай он держит ответ сам перед собой. И будет держать. Хотя ему что! Совесть у него, как мешок без дна, — все в нее уместится. Так, так… Отец купил лес, зимой ели вырубил, зимой же и продал, а слепой сын корчует пни. Грех останется в семье.