Окинув всех беглым взглядом, он остановился на предпоследней парте с краю, у окна. Там сидел Вавро Клат, бледный и задумчивый; его будто совсем не занимало то, чем живут и о чем просят его товарищи; он казался какой-то чужеродной клеточкой в этом живом и взволнованном организме, доживающем последние дни беззаботной гимназической жизни и своеобразной свободы. Если подумать — перед кем из этих двадцати откроются двери университета? Перед Эмилем Ержабеком, которого втиснут туда по законам собственности и протекции; перед пятью, самое большее — десятью сыновьями государственных чиновников, богатых крестьян и торговцев, да и из них некоторые потом сбегут. Что же будет с другой половиной класса? Что будет с Вавро Клатом?
— Пан профессор, мы очень просим…
Барна не видит, не слышит — видит он только Вавро Клата, тысячи Вавро Клатов, горы прошений, которые пылятся в отделах личного состава центральных учреждений, сам испытывает тяжесть бесконечных дней и ночей, когда каждую мысль, каждую улыбку душит чувство неуверенности, пока наконец не придут ответы:
«Просьбу удовлетворить нельзя…»
«Не представляется возможным…»
Барна видит Вавро Клата, — и взгляд ученика, полный какого-то более глубокого понимания, так и приковался к нему, вопрошая совесть учителя… «Почему?! — кричит в душе Барны какой-то внутренний голос. — Почему он так на меня смотрит, ведь он давно знает, что я его понимаю, я уже много раз давал ему почувствовать, что я с ним, с ними со всеми? Разве могу я подойти к нему, пожать ему дружески руку и открыто сказать, что…»
Тоска навалилась на Барну, он задыхался в этой тяжелой атмосфере.
— Пан профессор!
Восьмиклассники снова зашумели, запросили. На кой черт была ему та прогулка! Минутка слабости, когда он спел развеселившимся школьникам старинную гимназическую песенку, теперь мстит ему за себя…
— Неужели обязательно? — спросил он с растерянной улыбкой.
— Пожалуйста!..
Он пожал плечами, но, прежде чем начать диктовать, не преминул отпустить ироническое замечание:
— Я-то думал, вы хотите спросить меня о чем-нибудь серьезном, о важной проблеме — а у вас в голове такие глупости! Да еще перед выпускными экзаменами! Перед вступлением в жизнь…
Он улыбнулся при этих словах — не для того, чтобы смягчить резкость упрека, но чтоб послать эту улыбку печальному Вавро и хоть таким путем с ним объясниться.
— Ну, пишите!
И он стал диктовать смешное признание влюбленного химика, серенаду специалиста, который даже в любви не сумел переориентироваться:
Барна диктовал усталым голосом. Все это было такое мелкое…
Так же ли хорошо они запомнили все то, что он преподносил им в легких намеках, все его замечания, которыми он предупреждал их о горькой правде жизни, помнят ли они его беседы, в которых он, — когда бывал уверен в их понятливости, в широте их кругозора или в способности хранить тайну, — старался указать им выход из теперешних бедствий?
Он сидел на кафедре, глядя перед собой невидящим взором. На него навалилась большая, тяжелая пустота, какая давит нас в таинственных недрах земли, в ее пустой, холодной внутренности, в провалах, которые — так кажется — совершенно исключены из мира живых. Школьники писали, слышался скрип перьев по бумаге, вздохи, легкий смешок удовлетворения, — а Барне было так, словно он приложил к уху огромную раковину, пустота которой наполнена бессмысленным шумом.
Бог знает, что за настроение напало на него! Ведь он радовался этому уроку, хотел дружески, по душам поговорить с выпускниками, но вот что-то испортилось, исказилось. Образ маленького мирка, в который он вступил, преломился перед его внутренним взором, как луч света в стеклянной призме.
Он уходил разочарованным с этого бесплодного урока. И как ни пытался он найти причину разлада в себе самом, во временном нарушении душевного равновесия — понимал, что попытка эта тщетна.
Шум пустоты жужжал вокруг него и был повсюду…
По понедельникам, с новыми силами, Балентке всегда работалось веселей. И сегодня, отдохнув за воскресенье, она работала бы с большей охотою и споростью, да позавчерашняя суббота испортила ей все настроение.
Балентка оперлась о мотыгу, загляделась вдаль на широкую, будто выструганную равнину, оживляемую пестрыми группками людей, работающих в поле, и проронила:
— Их хоть в ярмо запрягай — все будут молчать…
Марек кивнул головой. Он взрыхлил, выполол грядку мака и перешел к свекле, которую окапывала мать.
— Боятся кусок хлеба потерять, — сказал он. — Поэтому и бастовать не хотят.
— Кусок хлеба! — пренебрежительно бросила мать. — Знаем мы, что это за кусок!
— А все ж — кусок… И он им дорог. Люди уже разучились ценить свой труд. За кусок хлеба, за две-три кроны готовы целый день надрываться.
Балентка снова выпрямилась.
— Сколько выходило на день в прошлом году?