На похоронах майора кладбище было запружено людьми. И когда баба Маца начала причитать, вся толпа дрогнула и ударилась в плач. Рыдания и стоны огласили воздух. Бледные австрийские офицеры в растерянности не знали, что предпринять, а сербские офицеры, товарищи покойного по заточению, стояли, гордо выпрямившись, с горящими лицами. Когда вместе с комьями земли в могилу полетели цветы, сорванные женщинами с груди, и один лихой сербский капитан крикнул: «Спасибо, братья и сестры!», австрийский командир, выйдя из оцепенения, отдал команду всем разойтись, а сербских офицеров посадить в карцер.
В тот вечер в каждом сербском доме потеплело, а баба Маца собрала небывало щедрые подношения для своих «детей».
Между тем на Добром поле загромыхали пушки, и отзвуки их победоносных раскатов уже на следующий день потрясли Воеводину пробирающим до костей ознобом. Самые закоренелые скептики поднимали голову, выползали на улицу и, все смелее комментируя туманные вести, с веселым подмигиванием: «Жмем, братец!» трясли друг другу руки. Распахнулись окна, засветились огнями, дворы огласились запретными песнями, и даже в общественных местах перестали стесняться с намеками. И вот наступила пора лихорадочного ожидания. Старое здание трещало над головами попранных в своем достоинстве людей. Никто не мог отныне спокойно предаваться будничным делам.
— Когда же придут наши?
И только баба Маца была полна своих всегдашних забот и волнений. По-прежнему оставалось множество страждущих сербов, и смерть, как непреклонный ростовщик, невзирая на изменившиеся обстоятельства, по-прежнему взимала военные проценты. Бабе Маце некогда было вздохнуть. Она все так же обходила дома, собирая свою дань. Но теперь воспрянувшие духом сербы уже не ждали ее с таким почтительным трепетом. Они были словно хмельные и едва сдерживали прорывавшееся наружу ликование, а баба Маца отравляла его своим появлением. Она будто подливала черной краски в розовые тона их восторженного настроения. Ей, как и раньше, уделяли, но теперь людьми руководило желание поскорей отделаться от нее, а не прежнее самоотверженное ощущение долга, на которое она их так недавно вдохновляла. Никто не зазывал ее к себе, не расспрашивал, воздух и без того был напоен новостями. Баба Маца и сама понимала, что готовится, и трепетала в радостном ожидании преданной матери, уверенной, что ребенок выдержит испытание, но у нее было так много забот, а армия, она не сомневалась в этом, обязательно придет, не в ее возможностях ускорить ее приход, но ее прямая обязанность сберечь и вручить им в целости и сохранности «детей».
Баба Маца не показывалась и в бурном вареве у Народной управы. В Раванграде уже знали, что сербы перешли Дунай. Один пленный вернулся из Нового Сада с вестью, что они уже на подходе. Возбуждение достигло вершины. Власти не ведали, кто стоит над ними. Армия отступила, полиция бездействовала, парализованная страхом, анархические элементы притаились во мраке, вот-вот дадут себя знать. А с другой стороны, воодушевление и пьянство. Но наконец пришли долгожданные! Весь город всколыхнулся, припарадился и, запасись гостинцами, бельем, выпивкой, провизией, деньгами, хлынул на вокзал.
Несколько часов пели, плясали, пока не запыхтел, приближаясь, состав с сербским знаменем. Взрыв ликования. Толпа налетает на поезд, хватает кого придется, каждый старается завладеть хоть одним солдатом, обвить его полотенцами, засыпать цветами, набить дарами карманы, ощупать его всего, обнять, зацеловать, затащить в дом, усадить во главе стола, где он будет сидеть, не зная что сказать, и есть его глазами. И во всем этом колоброжении, лобызаниях, объятиях, всплесках любви и братства никто не заметил, что бабы Мацы при этом нет. Пленному Милое из Чачака, больному туберкулезом, сделалось так плохо, что баба Маца не могла его оставить. А ну как он умрет, кто тогда зажжет ему свечку? И она осталась с больным. Она сидела возле него и вытирала ему пот со лба. Прерывистое дыхание поднимало его грудь, и она трепетала, словно крыло бабочки, рвущейся из сетей паука. Баба Маца попробовала напоследок ободрить его радостной вестью. Приподняв голову больного, она склонялась к нему и шептала:
— Пришли твои, сынок, в городе наши, скоро придут навестить тебя, откашляйся, душа моя, сейчас мать тебе поможет…
И она разжимала его сухие, запекшиеся губы, пытаясь извлечь из глотки комок, который никак не мог откашлять несчастный. Но напрасно Милое исходил кашлем, извиваясь и царапая простыни ногтями. Казалось, вместе с этим кашлем, жестким, сухим, деревянным, он выплюнет и свое сердце, похожее, должно быть, на клочок тряпицы, выжатой и скомканной. Захлебываясь кашлем, больной не слышал и не понимал, что говорила ему баба Маца.