Вот и его с трепетом ждут сейчас больная мать и детишки брата. Не будь его, кто бы позаботился о них? Мать едва таскает ноги по квартире, душит ее тяжелая астма, не отпускает часами, напрасно что ни день льет она слезы; невестку его разорвало в клочки чуть не первой бомбой, угодившей в Байлонов рынок шестого апреля. Брат в плену и не подозревает обо всех этих несчастьях. Вуле поддерживает его лишь вестями о школьных успехах Баты и Секицы. Все его усилия направлены сейчас на то, чтобы хотя бы они пятеро пережили этот кошмар; а там жизнь начнется сначала, тогда будет время и для композиторства, и для обработки и записи мыслей, наблюдений и умозаключений, которые целиком поглощали его до войны. Он и теперь ощущает, сколь значительна и самобытна его мысль об исконной связи языка и музыки, так же, как и его трактовка проблемы так называемого чисто языкового и чисто музыкального выражения. Если он не напишет об этом, если смерть помешает ему, неизвестно, додумается ли кто-нибудь до этого и сумеет ли донести эти идеи людям. Наверное, кто-нибудь из его студентов из Музыкальной академии подхватит выдвинутую проблему, но… как справится он с этой задачей и упомянет ли в связи с ней его имя? Что-то подсказывает ему, что человеческое забвение всей тяжестью падет на его плечи, и он заранее страдает от этого, но все же заниматься этими вопросами, вопросами красоты человеческой речи и звуков, воспроизведенных рукой человека, сейчас, когда сотни миллионов людей переживают трагедию, когда решается, быть или не быть человеку, как таковому, кажется ему эгоистичным и мелким. Забота о семье освящена инстинктом, природой, в то время как философские измышления представляются Вуле сейчас ненужной и недостойной суетой. От брата приходят вести, что они там, в плену, трудятся, учатся, играют, рисуют, пишут; может быть, и те, в лесу, делают то же, но это совсем другое. Здесь же, в рабстве, если уж ты не вступил активно в борьбу, замкни сердце, стисни зубы, не смей петь даже во сне.

Вуле нагнулся, собираясь снова взвалить на себя свою поклажу, как вдруг его остановил странный шорох над головой, потом шум падения и вслед затем что-то глухо плюхнулось на тротуар у его ног, точно ком сырой глины.

— Птица!

Он быстро наклонился и, ощущая сквозь влажные перья необычно горячее птичье тельце, поднял его к фонарю.

— Перепелка!

Он обхватил ее пальцами всю, от краешков крыльев до холодных, шершавых лапок с когтями, стараясь держать как можно нежнее.

Внезапно обессилевшая птица ожила в его руке — вытянула шейку, подобралась, сжалась. Из груди ее вырвались глухие звуки, прерывистые и хриплые. Запрокинув головку и помигав белесыми веками, птица открыла свои круглые блестящие черные глаза, а в крутой и теплой грудке под его рукой, под пальцами, каждый из которых, казалось, слышал удары, сильнее забилось трепетное и дикое птичье сердце. В порыве нежности он поднес ее к щеке, к губам. От намокших перьев, — или то игра воображения? — повеяло далями, скирдами, жнивьем, хотя, пожалуй, это был всего только запах терпкой густой крови. Перепелка была ранена в грудь. Запоздала, отстала, сбилась с пути, от дождей и туманов крылья стали тяжелые, тянули к земле, и, видно, ослепшая от града, она ударилась грудью в провода и антенны.

Усталость и гнетущие, неразрешимые сомнения — все сразу было забыто. С радостью Вуле придумывал способ, как наряду с мешком и бутылками донести перепелку до дому, не причинив ей новых страданий.

И хотя это было на редкость неудобно, всю свою поклажу он взял в правую руку, пропуск зажал в зубах, а перепелку понес в левой. Не чувствуя особой тяжести и никого больше не встретив, он во тьме пробирался к себе, и ему даже приятен был этот обратный путь с милым живым существом, которое по временам потягивалось в его руке, словно девушка в тесной жилетке. Птичье сердце, несоразмерно большое и мощное по сравнению с телом, билось часто и сильно, будто стальной язычок колокола. Удивительно, но и его пульс в руке, державшей перепелку, встрепенулся и заторопился, стараясь, видимо, найти общий ритм.

Начиная с этого вечера, а точнее, с появлением маленькой раненой птицы в доме Рашаниных, жизнь невеселого, убитого горем семейства заметно изменилась. Несчастное создание человек. Сила привычки может приглушить, усыпить и способность рассуждать, и сопротивление, и волю, привычка может заставить примириться и с оковами на руках, и с клеймом на лбу, и с несчастьем, и с болью, заставить бояться любой перемены, всего нового. Вот почему и самый свет так часто болезненно воспринимается людьми, отупевшими в темноте бедствий и не способными, по крайней мере в первое мгновенье, различить, что несет им спасение, а что гибель…

Перейти на страницу:

Похожие книги