— Кто его знает. Заело. Заело, и не бросил. Чего тут еще скажешь?
Пожалуй, нечего больше.
С восторгом приняв масягинское предложение, в тот первый день я познакомился с Иосифом Поповым, рослым парнем в роскошной парке из собачьего меха и немыслимо красивых гурумах, на голенищах которых обильно сверкал бисер. Одутловато-гладкие, безвольно натекающие на скулы щеки; тяжелые припухшие веки; бесстрастные коричневые глаза. В них дрогнуло любопытство, когда я изъявил желание поехать в чум, но он тотчас же прогнал его и равнодушно-вежливым голосом сказал:
— Ладно, поедем. За оленями сбегаю, и поедем.
— Далеко ехать?
— Не. Два часа. Может, три.
— Два или три?
— Поедем, увидим.
Выехали вечером, при слабых отсветах последней зари, и, когда нарты скатились с высокого берега на лед Тунгуски, мы окунулись в сумеречную морозную синеву — сухой острый ветер прорывался сквозь оленьи рога, сразу же сливели губы, немели щеки. Я поднял воротник райкомовского волчьего тулупа, пригрелся дыханием и задремал. Когда открыл глаза, над Тунгуской уже созревали огромные низкие звезды, меж ними веяла морозная пыль, на широких ледяных излучинах вспыхивали черной голубизной торосы.
Вдруг небо заслонила страшная косматая морда, и кто-то тяжело, жарко задышал мне в лицо. Ушло в пятки ослабевшее сердце, прошиб холодный пот, я испуганным рывком сел на нартах. Тьфу, черт! Совсем забыл, что за мои нарты были привязаны запасные олени. В сумерках они бежали, не приближаясь, а ночь заставила их искать общества человека, пусть и спящего. На оленьих ноздрях наросли увесистые сосульки, и потому олени так жадно, запаленно дышали открытой пастью. Впереди под редкий звон колокольчика-конгилона и скрип полозьев тянул какую-то песню без слов Иосиф. Я крикнул ему. Он подошел, отодрал сосульки с оленьих морд, сел ко мне в нарты.
— Скоро доедем?
— Скоро. Маленько выпьем?
— Может, подождем? Доедем и выпьем.
— Не. Маленько выпьем. Надо.
Я попросил:
— Ты, пожалуйста, пой со словами. Какую-нибудь свою эвенкийскую. Можешь?
— Спою, спою, чего же не спою. — Иосиф встал и побежал к своим нартам, и мы снова поехали. Отвернув воротник тулупа, я ждал песню.
Иосиф долго не начинал: вставал в нартах, размахивал хореем, кричал на оленей, они и без того бежали резво, садился, снова вставал — и я решил, что про песню он забыл. Но нет, наконец-то запел:
Летели мимо черные берега, щелкали по тулупу снежные пули, крупные чистые звезды опускались все ниже и ниже — родная страна простиралась сейчас под северным небом.
Внезапно мы остановились в непроглядной тени прибрежных сосен. Раздался частый удаляющийся скрип снега — Иосиф побежал вперед, затем вернулся, так же молчаливо и быстро побежал назад. Его долго не было. Он вышел из сосен напротив моих нарт.
— Дорогу, паря, потерял. Вижу — место не то.
— Как же так?!
— Поворот проглядел. Палку в снег ставил. Нет палки.
— Говорил же, до чума надо с выпивкой подождать.
— А! Плохо говорил. Здесь свернем.
— Как здесь?! Здесь ехать некуда!
— Найдем! По тайге поедем, дым услышим.
— О чем ты говоришь? Ветра нет — какой тут дым?
— Однако, боишься. Нехорошо. Приедем, сам смеяться будешь.
— Давай сначала приедем.
Иосиф повернул упряжку в тайгу, и мы полезли напролом. Как нам не повыхлестало глаза, как мы не увязли и не переломали ноги в черной чащобе, как не угробили нарты на диких завалах — до сих пор удивляюсь, но более всего удивляюсь другому: на одной из полян Иосиф остановился и, подняв лицо, долго принюхивался, потом махнул рукой:
— Чум там. Совсем недалеко. — И он действительно оказался там! И действительно недалеко!
И вот я в чуме. Сижу на медвежьей шкуре, надо мной темные своды, тоже из шкур, в мою честь зажжены три карманных фонарика (хотя я знаю, батарейки к ним достать в Катанге невозможно); тепло от маленькой чугунной печки пьянит, погружая в волны невиданного блаженства. Надо же, я в чуме! На печке жарит белые толстые хлебцы мать Иосифа, женщина с румяным от жара, ласково-усталым лицом. Напротив меня сидит его отец — сухонький, легонький старичок, с жиденькой седой бородкой, с невозмутимыми грустными глазами в сморщенных темных веках — и посасывает медную трубочку. Он ни о чем меня не спрашивает, а только покачивает головой и говорит время от времени:
— Хорошо, очень хорошо видеть гостя.
Рядом со мной брат Иосифа Анатолий, с какими-то странно тревожными темными глазами, лицо резкое, скуластое и не такое доброе, как у Иосифа.