Тем не менее поднялся на увал, прошел по гребню, как бы провалившись, исчезнув в сплошном грохочущем хрусте. Спустился к ручью, где он пересекал тропу, там уже ждал Седловский.
— Ничего не слышал?!
— Слышал, да стрелять было лень.
— Не говори! Такой вечер теплый был. Кто же знал, что заморозок падет.
Я промолчал.
— А козла не видел? Ну, такой козлище! Ты его и поднял. Так замахал — я аж вскинулся! — Седловский приглашал меня утешиться, поудивляться и поахать над близкой, но ушедшей добычей. Я не поддался, потому что с угрюмой ясностью представлял долгое, безрадостное, пустое возвращение.
Рассвело, уже поигрывала какая-то радостно-вежливая заря — я отвернулся от ее холодной, дежурной улыбки.
Зашагали назад. Седловский показывал по пути: вот здесь он когда-то снял глухаря, потянувшего почти девять килограммов, а здесь вот, на этом глинистом пригорке, когда-то был у него солонец («хаживали, хаживали, парень, звери»), а в этом ельнике встретил однажды медведя, но, слава богу, мирно разошлись.
— Совсем тайга опустела. Ни птицы, ни зверя прежнего. Одни бурундуки свистят. Последнее добро высвистывают.
— Что же ты не берег? Опустела, опустела! Смотрел бы как следует, тогда не опустела бы.
— О-хо-хо, не берег! Как ты ее убережешь? Забор поставить? Дорога появилась, считай, кто хошь зайдет.
— Значит, ни к чему дорога?
— Ты что! Да как с ней справиться-то?
Сосняк поредел, тропа потекла под уклон, с Крестовой горы, к которой и жмется, припадает Добролет. Вот и он: жердевые изгороди, черный высохший листвяк на краю деревни, белые буквы «Л-во» на крышах, прибрежный луг, выпустивший там-сям кусты шиповника и черемухи, пойма Ушаковки обозначилась зазеленевшей вербой, корявым боярышником и тоже — черемухой. За ней — темный, в ельнике и кедраче, хребет Сахалин. Этот вид, этот скромный очерк добролетских владений всегда отзывается во мне душевным прояснением. Отыскалась наконец, вынырнула причина ночного беспокойства — неужели и я когда-нибудь буду говорить: теперь что, вот раньше было! К току подойдешь, прислушаешься — играет! Под сосной покурить присядешь, а с нее очнувшийся глухарь взмахнет, день вдоль ручья побродишь — пару рябчиков на ужин принесешь. Неужели, неужели и я когда-нибудь буду ворчать, как Седловский: опустела тайга, поразогнали зверей и птиц, ягоду повыбрали, орех повыбили — неужели?!
Похоже, буду. Похоже, все к тому идет.
Живут в Добролете 23 человека — для пущей важности скажу, что это данные последней переписи населения. Два лесника, шофер лесничества, сам лесничий, техник, четверо работают в Ушаковском леспромхозе, в семи километрах от Добролета. Остальные — пенсионеры и домохозяйки.
Третий год пошел, как живут без магазина, в прошлом году закрыли фельдшерский пункт, движок, дающий свет, в основном молчит — в лесничестве нет ставки моториста. Все держат десятилинейные керосиновые лампы, видимо, чтобы помнить время, когда не было великих гидростанций. Начальная школа закрылась лет десять назад, и детные семьи переехали либо в леспромхозовский поселок, либо в пригородную Пивовариху. Лесничеству тоже предлагали перебраться в Горячие Ключи, но лесники заупрямились: полжизни прожили в Добролете, детей вырастили, укоренились в здешних местах огородами, покосами, устроенным и налаженным хозяйством — тем более Горячие Ключи стоят на болоте, в незавидном, чахлом распадке.
Получается, что Добролет обречен, никому не нужен, и чем скорее исчезнет, тем легче будет дышаться сельсовету, который худо-бедно, но вынужден пока заботиться о добролетцах, хотя бы тот же поусадебный налог собирать; райпотребсоюзу, который вынужден время от времени посылать сюда автолавку; лесхозу, которому надоели просьбы о ставке постоянного, как говорят в Добролете, светильщика.
Болен Добролет неизлечимо, увядает, и понял я это с какою-то особенной остротой однажды в декабрьский, хрустящий и сверкающий день. Увидел на дороге сгорбленную старуху в длиннополой телогрейке, в разношенных валенках. Старуха через силу тянула самодельные широкополозные санки с хворостом. Я удивился: для чего это ей хворост понадобился? Горит как порох, а тепла — только чай согреть.
Но оказалось, что именно хворостом старуха топит печь, и не потому, что ей нравится эта разновидность дров, а потому, что никто ей не привез, не заготовил нормальных, лиственничных или сосновых. Сын где-то мечется по свету, вербовочное счастье ищет, о матери забыл, даже на дрова денег не пришлет. И вот посреди тайги, которая завалена упавшими от бурь и болезней деревьями, старуха собирает хворост и, точно сойдя с картин передвижников, везет его на самодельных санках. И помочь некому: у одних жителей свои работы, у других — свои заботы.
И никому не нужный Добролет тащит свой воз с хворостом, и мимо, мимо него проносятся могучие, новехонькие лесовозы со звонкими, один к одному, бревнами, с бывшим лесом, который Добролет растил, охранял и сейчас охраняет.