— Я пойду, Марфа Ульяновна. Мне интересно.
— Ой зря, ой зря! — завздыхала старуха.
На улице Венка сказал:
— Старуху не слушай. Из ума выжила. Про секретаря, чтоб ты знала, вранье. Это я, лично, тебя пригласил.
— И про самодеятельность наврал?
— Про нее — нет. Вовлечем.
В клубе Венка подводил ее к знакомым и представлял?
— Моя подруга.
Маша возмутилась:
— Почему ты так говоришь? Какая я тебе подруга?
— Еще успеешь, будешь. Не в этом дело.
Она повернулась, оделась, ушла. Венка догнал, взял под руку.
Маша вырвалась.
— Я думала, ты веселый. А ты действительно нахал.
— Нахальства во мне нет. Заводной я — что в голову взбредет, сразу осуществляю. — Венка пошел как-то бочком, бочком, скоком и улучил минуту, поцеловал Машу в щеку.
— Дурак! — Маша с силой оттирала щеку. — Дурак и хулиган.
— Переживу. — Венка опять изловчился, скользнул между рук, прилип и уже поцеловал в губы, с этаким жадным, быстрым прикусом.
Маша вскрикнула, замахнулась на Венку, но он отскочил.
— На память от Вениамина Мокина!
Маша бросилась к нему с кулаками, но Венка побежал, легко, неслышно, и исчез в осенней темени.
Ночью Маша лежала с открытыми глазами, осторожно трогала опухшие, горевшие губы. «Дурак какой! — шептала Маша. — Налетчик. И трус. Если бы не убежал, я бы ему показала!»
Маша никого еще не любила, не успела. Были, конечно, романы с одноклассниками, протекавшие целомудренно и бесцветно. Даже, как теперь выясняется, целоваться не целовались, а так — губами касались, испуганно дышали, быстро, панически-стыдливо чмокали воздух.
Но вот сегодня пиратский поцелуй рыжего телеграфиста заставил ее вглядываться в темноту, населенную бесшумными белоснежными видениями, о которых никто ничего не знает. «Сколько девчонок, наверное, сейчас вот так не спит, — неожиданно увидела этих девчонок Маша. — Думают, думают. А вдруг возьмут и решат: надо в кого-то влюбиться. Ой, что будет! Было тихо, спокойно, вдруг утром — миллионы влюбленных! — Маша засмеялась. — Вот и я, возьму и влюблюсь», — но представить, что будет после этого, она не могла и уснула.
Утро наступило свежее, хрусткое — легкий морозно-душистый иней покрыл заборы, траву, крыши, стволы деревьев и придал особую ясную прелесть притихшему пламени тайги. Ее безмолвное, плавно-волнистое течение по падям, распадкам, гольцам заворожило Машу, как только она вышла на крыльцо. Она почувствовала странное, неисполнимое желание соединиться с ним, слиться, проникнуть в его глубину и силу — никогда еще природа так радостно и полно не угнетала ее. Маша подумала, что в такое утро хорошо и легко отказаться от былых ошибок, грехов, от былого равнодушия; хорошо на этом морозце, при солнышке, решиться на новую жизнь, дать слово, клятву быть доброй, справедливой, любящей, выбрать в советчики — раз и навсегда — совесть и сердце, слушаться только их; чаще писать папе и маме, быть подтянутой, стремительной, красивой…
Хотя Маша не видела в своем легоньком, прозрачном прошлом ни грехов, ни ошибок, все же она истово захотела перемениться, превратиться в серьезную, умудренную женщину, чья судьба заполнилась бы страстной верою в какого-то человека и любовью к нему.
«Вот возьму и влюблюсь! — сказала Маша вслух, сказала, волнуясь, без тени ночной легкомысленной улыбки. — Влюблюсь, поумнею, буду страдать — ничего, ничего я не знаю. А ведь кто-то нуждается во мне, кто-то уже достоин моей любви, кому-то без меня плохо!»
В этот день Маша ни в кого не влюбилась, не влюбилась и в последующие дни — ее незнакомец нигде не объявлялся.
Но Маша не переставала ждать его, не отчаивалась — напротив, нетерпеливая вера в скорый приход любви приобретала черты опасной исступленности и горячности: Маша плохо спала, плохо ела, беспричинно вздрагивала и бледнела, начались слуховые галлюцинации — все казалось ей ночью, что где-то неутешно плачет ребенок, плачет до хрипоты, до беспомощного, булькающего визга.
Однажды Машу разбудил этот плач, она села в кровати и, не понимая еще, что очнулась, зашептала: «Меня же зовет, меня. Сейчас, сейчас, не плачь. Господи, что со мной?! Почему он плачет?» — Маша зажала уши, спрятала лицо в подушку и пожалела, что сама не умеет плакать.
Из тайги вернулся Трофим. Ветрено-черный загар на скулах освежил бледное, худое лицо.
Трофима познакомили с Машей. Он бегло отметил, что новая сослуживица хрупка, большеглаза, бела, по-городскому нарядна. «Где они этих маминых дочек берут? — сурово подумал он о трестовском отделе кадров. — Сами тайги годами не видят и к нам посылают таких. Сбежит же, изревется вся, к маме запросится. Добро бы, не знали. Здоровых нам надо. И лучше парней», — Трофим невнимательно тряхнул Маше руку и забыл о ней.
А Маша позже, за арифмометром, огорченно вздыхала, припоминая знакомство: «Вот в него бы влюбиться. Какое у него хорошее лицо. И взгляд — молодой, веселый. И высокий. А рука теплая, ласковая, крепкая…»
Через день или два в клубе к ней подошел Венка Мокин, чинно поклонился.
— Извини, Маша. Я тогда погорячился.
Маша отвернулась.
— Маша, сейчас же посмотри мне в глаза и скажи: «Веночка, ты дурак, но хороший». Ма-ша!