Подручные Федор и Юрик сидели на мостике, отодвинувшись друг от друга: Юрик, свесив локти за поручни, закинув голову, хохотал, а Федор, набычившись, выпятив толстую усатую губу, гнул-ломал в кулачищах стальную кочергу, которой чистят пазы в пристаночном столе. Медленно взблескивая, крутился вал, лампочка-переноска устало свешивалась над расточенным отверстием и, казалось, светила тоже не торопясь, сонно щурилась на неутомимую стрелку резца. «Чистовую гонят, молодцы», — издали похвалил подручных Василий, а запрыгнув на мостик, пренебрежительно усмехнулся:
— А я уж думал, шабашите. Деталь сняли и стружку ковыряете.
— Да ты что, шеф?! И так ударники! — У Юрика плеснулось в глазах снятое молоко и вроде бы пролилось на синеватые от бессонницы щеки.
Василий с маху, без подготовки, вкатил ему щелчок — смазал, не больно вышло, только пробор Юриков сбил.
— Это за шефа! В другой раз — по шее.
— Размахался! — Юрик достал самодельную из нержавейки расческу. — Большой стал, да? Начальничек!
— Подожди, — перебил его хриплый, застоявшийся бас Федора. — Скажи, Вася, может все по уму, по-человечески в этой жизни складываться? Чтоб не маяться зря?
— То есть?
— Жениться хочу. Перед армией. Отца с матерью боязно одних оставлять. Может, пацана сумеем сотворить. Вернусь, а у меня — семья, дом, пацан на колени лезет. Вообще толковая жизнь. Сразу, без раскачки, и впрягусь в нее. Скажи, по уму соображаю?
— Ничего. Смысл есть.
— А Юрик вон живот надорвал, надо мной укатывается. Пацан, говорит, будет, не сомневайся. Но чей? Девку, говорит, раззадоришь, сам под ружье, а она куда? Говорит, допризывников много, с каждым весточку будет слать. Скажи, Вася, неужели по уму нельзя? Неужели никому толковой, чистой жизни не надо? — Такая густая, тяжелая обида похрипывала в Федоровом горле, что у Василия снова рука зачесалась — так бы и врезал Юрику.
— Ну, шпана же ты!
Юрик скривился.
— Уж ты-то, Вася, и без сказок мог бы. Человек утопиться хочет, а я его останавливаю. Умно, трезво, по-товарищески.
— Федя, наплюй и не верь. Все по уму будет! — Василий вдруг остро пожалел его детскую уязвимую душу. Чуть не сказал даже в утешение, что вот, мол, я жену на курорт отпустил и все равно никакой дряни в голову не беру, потому что без веры жизни не проживешь. Но вспомнил уговор с Фаечкой, засовестился: «Какой из меня утешитель?!»
— Когда отправка-то?
— На той неделе. В субботу. Вася, обязательно приходи, провожаться будем.
— Приду. Обязательно.
7
Василий ждал Фаечку у дощатого мостика, перекинутого с серой бетонной набережной на зелено-песчаный остров. Вода, тугая и быстрая, не сладила с жарой, упрятала прохладу поглубже, разнеженно щурилась, млела, сладко потягиваясь гладким ленивым телом. Василий изнемогал под взглядами яркой смуглой толпы, глухо топочущей босыми пятками по мосту. «Ох, жара! Вот палит так палит! — вслух приговаривал Василий и с некоторою картинностью вытирался, обмахивался платком. — Чистое наказание!» Он покосился на толпу, стараясь выглядеть случайно замешкавшимся, уставшим от солнца человеком, хотя на самом деле взмок и измучился не столько от жары, сколько от стыда: казалось, мимо проходят одни знакомые и все осуждающе запоминают: «Ага! Васька Ермолин барышню ждет. Смело холостякует! На виду у всего города!»
«Ну где она? Лучше бы уж вовсе не приходила!» Но Фаечка пришла, робко выдвинулась из сверкающей веселой толпы. Беззащитно белая, высокая шея, тонкие, белые руки в мелких веснушках, слабо зардевшихся под солнцем, на узкопокатых плечах легкие крылышки бело-красного сарафана. Медно чернеющие волосы, длинные завитки пущены вдоль щек, глаза прикрыты тенью от соломенного козырька — некая печальная прелесть была в Фаечке, но Василий ее не заметил, а заметил лишь робкое, медленное приближение Фаечки и подумал, что она смущена ненатуральной белизной кожи, своей как бы нездоровой приметностью. Спеша сократить это принародное свидание, он с притворною веселостью возмутился:
— Мы с тобой как белые вороны! Прямо хоть грязью мажься. Давай махнем во-он на тот конец острова! Слегка поджаримся, а там и на люди не стыдно показаться.
— Хорошо, Вася, — тихо и покорно сказала Фаечка, но глаза вроде бы насмешливо дрогнули. — В тот так в тот.
И они пошли, торопливо, молча, отстраненно, точно недавно повздорили, точно ссора гнала их, слепила, не позволяя в то же время разлучаться. Через мостик, через ленту сыпуче-вязкого песка, через пыльные, вытоптанные поляны — почти бежали, все чаще и запаленней дыша, багровея потными лицами, спотыкаясь, — казалось, они опаздывают куда-то и очень боятся опоздать.
Кое-где на острове пробивался таволожник, низкий, коряжистый боярышник, шиповник, а на северном, самом дальнем от города мысу устоял черемуховый колок. Возле него, в пустующей ложбине, Василий остановился и пересохшим, воспаленным горлом не сказал, а тонко просипел:
— Все. Таборимся.
Фаечка не ответила, только кивнула, с деловитой торопливостью огляделась, бросила сумку под куст шиповника. Удерживая нервное, усталое дыхание, спросила:
— Окунемся, да?