В апреле начались сильные бомбежки. В подвал иной раз приходилось спускаться и днем и ночью. Воющий звук сирены грозил нам погребением заживо, грозил разорвать на куски, поразить болью, от которой помрачается разум. Мы бежали под землю еще и потому, что там не слышен вой сирены. Днем тащили с собой сумки, ночью мчались вниз, торопливо натягивая на себя одежду. Многие даже галстуки завязывали.

Внизу зажигали свет, он растекался по подвалу, и мы с женой усаживались играть в карты. Так, по крайней мере, не слышно было разговора жильцов, лить отдельные слова доносились до нас. И среди них, конечно, несчетно повторявшиеся: еврей, евреи, еврейство. Я старался сосредоточить мысли на том, не затесалась ли, скажем, среди моих карт десятка треф. И тогда начинало казаться, что я играю за карточным столиком в кафе.

Как-то я забыл часы внизу в подвале, пришлось идти за ними. Тревоги не было, сирена не выла, спускался я просто так, по доброй воле. Подвал был ужасен. Я почувствовал, как мне сдавило лоб, грудь. Удушливая, темная маленькая нора вызывала в памяти прочитанную еще в детстве страшную историю Женевьевы.

Наш подвал был по меньшей мере на три метра глубже соседних. Это был двойной подвал. В верхней его части помещалось промышленное предприятие, под ним — мастерская, коридор, дровяные сараи и убежище, в которое вела лестница. По этой крутой лестнице мы спускались в маленький закут — позже его стали использовать как склад, оттуда — снова по лестнице — в другой, еще меньший. Свернув направо с небольшой четырехугольной площадки по длинному узкому коридору, мы попадали в убежище, налево была еще одна мастерская. Можно было выбрать, в какую сторону пойти, можно было прогуливаться туда-обратно. Возле лестницы разрешалось курить. Тут всегда стояло несколько человек. Курильщики прикуривали друг у друга, сильно дымили, каждый выдох дыма походил на тяжкий вздох, но стоявшие у лестницы считали, что страха они не испытывают. Все чаще я слышал мудрую формулу: от судьбы не уйдешь. Одна бедная девушка постоянно повторяла это. Я даже не сердился на нее. Чем она виновата? Ничем. Ложная мудрость помогала ей переносить тяготы, на которые ее обрекли. А надежные подвалы под будайскими скалами были ей недоступны.

Обычно я сидел на ящике молча. Да и другие предпочитали помалкивать. Лица у всех была мрачными, казалось, люди глубоко задумались. Хотя мыслей у них, вероятно, не возникало никаких — ни глубоких, ни легковесных. Один тихонько вздыхал, другой сердито бормотал глупости. Если бы его вдруг спросить, на кого он так сердится, он ответил бы: на врага. Но кто наш враг? Это ему было все равно, он сердился только на летчиков, тем более что того требовало благоразумие. Вообще мне часто приходило в голову, что люди вовсе не так глупы, как кажутся, просто притворяются. Урок задан, вот они его и выучили.

Иногда я все-таки заводил разговор. Одному солдату, растерянно топтавшемуся на месте — он нигде не мог приткнуться — я стал объяснять:

— Вот видите, мы сидим здесь внизу в подвале, дрожим и диву даемся — как может человек сесть в самолет, взять курс на мирные города и сбрасывать бомбы на ближних своих. Не правда ли, как можно?

Солдат кивнул головой.

— А между тем, — голосом, взглядом я пытался заставить его понять, — очутись эти дрожащие от страха люди в самолете, они сбрасывали бы бомбы с таким же жестоким равнодушием.

Я замолчал, ожидая, что он скажет. Отрицать правоту моих слов он не мог.

— Ну… так уж повелось.

— Разница только в положении. Тот, кто сидит в самолете, развлекается. Радуется, смеется. И считает своим долгом бросать бомбы, думая, что занят благим делом. А тот, кто прячется в подвале и дрожит от страха, удивлен и возмущен, так как не в состоянии это понять.

Солдат смущенно улыбнулся.

Так я сказал ему, и в этом не было ни грана политики. Я не мог еще спуститься с высот «общечеловеческих взглядов», не мог объяснить, что дело не только в этом!

Ровный, несущий утешение сигнал отбоя, казался ушам приятной музыкой, — мы вырывались на свет божий. Вверх бежали быстрее, чем вниз. Радовались, что на этот раз смертельная опасность миновала. И, обманывая сами себя, прикидывали. Пережить, скажем, надо двадцать налетов. После одного удалось уцелеть, значит, осталось всего девятнадцать. О тех, кто погиб, думать могли только в спокойные минуты. Господи, разве не ужасно? — в этом заключалась вся наша мудрость.

Воздушные налеты стали повседневностью. Страх, недостаток сна изматывал людей. Теряли терпение обычно те, кто уже пережил одну катастрофу; всех нас поддерживала слепая надежда, слепая вера в собственную неуязвимость, но те люди уже не могли слепо верить. Больше того, они ждали бомбового удара даже с ясного неба.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека венгерской литературы

Похожие книги