— Там вон, третьи двери, — ответил человек из-под снопа, но при этом остановились все трое и отклонили назад свои вязанки, которые держали на голове, чтобы лучше нас рассмотреть.
— А кто ей доктора-то позвал? — тихо спросил один.
— Мишо небось, кому ж еще. Опять его отец изругает! — откликнулся второй.
— И чего он к нему привязался, — продолжали разговор мужики, входя в конюшню.
Приятель поспешил к третьей двери, я быстро шагнул за ним и прикрыл ее за собой, на нас пахнуло теплом человеческого жилья. Где-то далеко впереди сквозь щель пробивался свет. Я потел туда. Каморка — длиной метров восемь и не больше двух шириной. Довольно большое окно, состоящее из четырех квадратов, один верхний был чем-то заклеен, а оба нижних почти целиком заложены тряпками и мхом. Окно забрано старинной густой решеткой. Когда-то здесь наверняка была кладовая: возле крючка с цепочкой, на дверных косяках и на самих дверях остались петли от засова.
Доктор, привыкший к таким и еще худшим каморкам, смело подошел к окну, я — следом за ним. Духота и смрад стояли тут, как на пожарище.
— Вы больная?
Не успела женщина ответить, как доктор выхватил что-то у нее из руки и бросил на пол, мне к ногам. Я наклонился и поднял курительную трубку. Она не разбилась, и я, не зная куда ее деть, положил на подоконник. Глаза мои привыкли к темноте и различали кровать больной. На сбитом из досок топчане на грубых ножках, застеленном соломой и прикрытом рядниной, полусидела простоволосая женщина, натянув на себя жиденькую перину в темно-синем набивном чехле. Лишившись трубки, она протянула к врачу молитвенно сложенные руки, глядя на него просяще и испуганно — «смилуйтесь», молю.
— Мне присоветовали сенную труху, — проговорила больная сиплым, прерывающимся голосом, но тут на нее напал кашель, она стала задыхаться. Врач помог ей сесть, и ей стало легче. Я оглядывал комнату, а затем отошел к дверям, потому что врач начал осматривать больную, простукивать, слушать. В это время в каморку неслышно вошел Мишо, я сделал ему знак рукой, чтобы не шумел, на что он зажал рот ладонью и стоял, боясь пошевельнуться, и напряженно смотрел в сторону матери. Тихо, как привидения, появились еще две женщины, они горестно заламывали руки и молча покачивали головой. Когда через некоторое время врач стал расспрашивать больную, до меня доносились обрывки фраз: «уже третий год», «с осени». Женщины подошли поближе и отвечали за нее: про работу и мужа, как за ней ухаживают, то подталкивая, то перебивая друг друга. Удрученный окружающим зрелищем болезни, нищеты и горя, я, сдерживая дыхание, вполголоса остановил Мишо, который начал разводить огонь в плите, где стояло несколько жестяных и глиняных посудин. Наклонившись к Мишо, я тронул его за плечо, и мы тихо шептались о том, что это он купил матери новую трубку, чтобы ей легче дышалось, я подумал, как он расстроится, узнав от матери, что врач запретил трубку и даже бросил ее на пол. «Не повредила ли матери трубка?» — будет он теперь думать. Я спросил Мишо про отца и услышал от постели больной разговор о том же — что отец, мол, «не ходит сюда и не чает скорей ее похоронить», «другая у него». Расспрашивать парня дальше было бесполезно, и я обратил внимание на продолговатую, низкую клетку, обитую спереди полосками ткани, меж которыми просовывались мордочки кроликов.
— Это твои? Сколько их? И давно они у тебя? — засыпал его вопросами, потому что кролики были всегда моей слабостью.
— Пятеро, все они молодые еще.
— А взрослых у тебя нет?
— Тех я для матери зарезал. Да ведь и эти уже большие, а до лета еще подрастут и крольчат народят, — уверенно отвечал Мишо.
— Зачем же ты всех взрослых зарезал? Ведь они могли крольчат…
— У меня их полный сарай был. Там они норки себе прорыли… А с тех пор, что отец отделился, как придет, всякий раз одного стащит, да и сожрет со своей Анчей… Вот только этих я и сберег, да еще одну самочку да самца… — жалуется Мишо.
— А где же они?
— Продал.
Да, верно, вспомнил я, он же говорил, чтоб заплатить врачу и на лекарства… Я постеснялся еще раз переспросить об этом, тронутый его добрым отношением к матери.
— Что же ты отцу сказал?
— А чего ему говорить?.. Он бы прибежал, да еще мать обругал бы, что еще не сдохла. А когда я заступаюсь за мать, он меня до смерти готов забить. — Ответ был не совсем на мой вопрос, но я понял, что Мишо не жалко для отца кроликов, лишь бы тот не обижал мать… — Я сказал ему, что если будет мать обижать да ругаться, я его топором зарублю.
Взглянув на него, я подумал, что этот старый мальчик и в самом деле мог бы такое сделать. Вон как у него глаза горят. То ли он чувствует превосходство в этой борьбе с более сильным, то ли так любит свою мать, что готов принести себя в жертву?..
— А что, пьет отец?
— Пил бы, кабы было на что… Хозяин ему вперед не дает.