Постепенно мы привыкли к поезду и к дороге. И вроде протрезвели маленько — меня, во всяком случае, дорога уже не так опьяняла: обжился и в вагоне. Уж и не на всякой станции на перрон выскакивали — приелось.
Раз мы балагурили с торговками через открытое окно и не заметили, как подошел к нам в вагоне не то человек, не то еще кто, сразу не разберешь. Он был лишь чуть повыше нижней полки! В старой выцветшей гимнастерке, в замасленной пилотке; лицо очень темное, ощетинившееся, на шее висит замусоленная торба, из каких кормят овсом лошадей.
И эта живая душа, похожая на комлевую чурку, человече этот, вдруг гаркнул на весь вагон, будто боевую команду отдавал:
— Граждане! Помогите защитнику отечества, сломавшему хребет фашистской тигре и потерявшему ноги под край войны!
И опять меня будто банным жаром обдало. Как это я подумать мог про него — такими словами… И тут заметил я, что большой нос у калеки изогнут совсем как у нашего отца.
И чуть не закричал я: «Батя!» Батя… Но нет — нет… это не наш отец… Нет, не он это, теперь знаю. А в груди распирает меня сердце, тесно ему, душно мне, сил нет терпеть. И не могу я смотреть на этого укороченного войной человека, — душит меня, горло жмет, глаза выедает.
— Заходи, служивый, милости просим, — ласково встретил фронтовика Ювеналий, и рядом с его длинной и ладной фигурой инвалид и вовсе кажется невыразимо несчастным. — Подкрепись, земляк, чем бог послал. Лук есть, картошка, треска…
— Есть сейчас не стану — сыт я. А ежели выделите сколько — возьму, — просто сказал укороченный человек. — От деньжонок тоже не откажусь, если располагаете.
Мы кое-что наложили ему в торбу съестного, а деньги он взял в руки, и рука его, я почувствовал, была натруженной и твердой, как лошадиное копыто. И всем нам он пожал руки, и всем нам просто и прямо посмотрел в глаза.
Потом он попросил помочь ему «десантироваться» в другой вагон — так он выразился.
— Тугие пружины на иных-то дверях, — объяснил, — не достаю открывать. Да и под вагон боюсь сковырнуться.
Вместо ног у него были толстые резиновые плашки, от них — от чрезмерного трения — исходил неприятный резиновый чад. А в руках он держал специально приспособленные деревянные ручки-упоры, с их помощью он скакал-передвигался, совсем как вышедшая из воды выдра по снежной целине. Очень похоже.
Мы помогли ему десантироваться в следующий вагон, и каждый из нас как-то сник душой. Как-то нехорошо нам стало. Оттого, что мы вот — с ногами, свободно ходим и радости от своих ног не чувствуем никакой. Жалостливая Маша правильно вздохнула:
— Когда ж ему, сердешному, война-то кончится? А жить-то хочется, душу-то не выплюнешь, от себя не откажешься… Мне бы так, прям и не знаю… Не замогла бы жить…
Никто ей не ответил. Что мы знаем про себя?
Вскоре мы подъехали к станции Мураши и там увидели целый госпиталь раненых. День был солнечный, все выздоравливающие высыпали на улицу — одноногие, однорукие, с забинтованными головами — только глаза торчат, с забинтованными головами — и глаз не видать, тюкающие на костылях, с завороченными пустыми рукавами… всякие. Почему-то все в одном нижнем белье, как серые привидения, которыми в детстве бабушка нас пугала.
Я даже спросил у Ювеналия, почему они все в исподнем. Он смеется в ответ, ведь сам год провалялся в госпиталях:
— А чтобы не смылись…
— У этих тоже не кончилась война…
Но тут Ленька наш неожиданно ляпнул:
— Будто белые курочки пасутся…
Это было удивительно точно, и мы никак не могли удержаться от смеха, хотя смешного-то вроде ничего и не было.
В Кирове нам сказали, что через Москву нас не повезут. Вот беда… Но — что поделаешь! Видно, там, в столице-то, и без нас людей хватает. Видно, тамошние дороги после войны-то до предела забиты, как и в Котласе, только в тысячу раз больше. Как, скажем, горло у сильно голодного, вдруг нарвавшегося на еду.
Ну, думаем, ладно, — другие города посмотрим. Тут уж как повезет, как повезут… От нас ничего тут не зависит. Есть ведь сила надо мной, над Диной, над Ленькой, даже над Ювеналием, бывшим фронтовиком, таким независимым и сильным, — есть над нами сила, которая определяет наш путь, думает, прикидывает, направляет… Подумаешь, сотня человек проедет через Москву. Нет, нельзя. Видишь, и сотня сейчас сильно лишняя — время такое: снялся народ, стронулся с места, двинулся по стране… Вся страна пришла в движение, и я вместе со всеми, кому теперь дорога, дальний путь — пуще жизни.
Вышли мы в Кирове, который раньше Вяткой звали. Потому что стоит город у Вятки-реки. Как наш Сыктывкар — у Сысолы.
Ювеналий подался куда-то со своей зеленоглазой Сонечкой, а мы — неразлучной троицей: Дина, Ленька и я — тоже потопали в город.
Маша опять добровольно осталась сторожить наши пожитки.
Я, говорит, пока вы шастаете, лучше кое-что подзалатаю… Как-то вроде и жалко Машу, ведь не увидит ничего. Ведь кто знает, как жизнь повернется, может, и не придется больше побывать в этих местах — как не посмотреть. Смотреть бы в три, четыре глаза, а не в два… Запоминать, набираться удивления, ведь будет что вспомнить.