— Вчера. Он провожал пана Грота. Вы знаете, преподобный отец, где находится корчма под названием «Мордовия»? Они заезжали туда, чтобы дать отдохнуть лошадям, и нас застали. Пан Понговский начал расспрашивать нас о различных вещах и, между прочим, о Яцеке.
— Обо мне? — спросил Яцек.
— Да. «Правда ли, — спрашивает, — что Тачевский отправляется на войну?» Мы говорим: «Правда». — «А когда?» — «Вероятно, скоро». А Понговский и говорит: «Это хорошо, но, верно, в пехоту?» Тут мы все рассердились, а Матвей отвечает: «Ваша милость, таких вещей не говорите, потому что Яцек теперь наш друг, и мы будем вынуждены вступиться за него». А так как мы начали уже раздражаться, он и смирился и говорит: «Я говорю это вовсе не потому, что питаю к нему нерасположение, а потому, что знаю, что Выромбки — не староство».
— Староство или не староство, ему нет до этого дела! — воскликнул ксендз. — Пусть он этим не забивает себе голову.
Но, по-видимому, пан Понговский судил об этом деле иначе и продолжал думать о Яцеке, ибо час спустя работник внес вместе с новой баклагой вина письмо с печатью и сказал:
— Посланный из Белчончки к вашему преподобию.
Ксендз Войновский взял письмо, распечатал, развернул, ударил ладонью по бумаге и, подойдя к окну, начал читать.
А Яцек даже побледнел от волнения; он точно на радугу уставился на этот лист, ибо предчувствие говорило ему, что речь идет о нем. Мысли, точно ласточки, проносились в его голове: а вдруг да старик раскаялся? Вдруг да извиняется? Так и должно быть и не может быть иначе. Ведь Понговский не имел права сердиться на то, что произошло, больше самих потерпевших. Вот у него и заговорила совесть, он понял всю несправедливость своего поступка, понял, как тяжко обидел невинного человека и теперь хочет искупить свою вину.
Сердце Яцека забилось, как молоток. «Эх, поеду, — размышлял он, — не для меня это счастье. Если даже я и прощу, то все равно забыть не смогу. Но увидать бы только еще разок перед отъездом эту жестокую и любимую Анулю, еще разок наглядеться на нее, услышать ее голос — в этом не откажи мне, милосердный Боже!»
И мысли его мчались еще быстрее, чем ласточки, но прежде чем они все успели промчаться, случилось нечто совсем неожиданное: ксендз Войновский внезапно смял в руке письмо и схватился за левый бок, точно ища саблю. Лицо его налилось кровью, шея вздулась, а глаза начали метать молнии. Он был так страшен, что Циприановичи и Букоемские с изумлением глядели на него, точно он по какому-то волшебству превратился вдруг в другого человека.
В комнате воцарилось глухое молчание.
Между тем ксендз наклонился к окну, как бы желая через него выглянуть, потом повернулся, посмотрел сначала по стенам, потом на гостей, но, по-видимому, он уже овладел собой и опомнился, ибо лицо его побледнело и пламя в глазах погасло.
— Милостивые государи, — сказал он, — этот человек не только вспыльчивый, но и вообще злой. Ибо наговорить в запальчивости больше, чем позволяет справедливость, это может случиться с каждым, но упорно продолжать оскорблять и глумиться над оскорбленным, это уже не шляхетское и не христианское дело.
С этими словами он, наклонившись, поднял измятое письмо и обратился к Тачевскому:
— Яцек! Если в твоем сердце еще осталась какая-нибудь заноза, то этим ножом ты удалишь ее. Читай, несчастный, читай громко, ибо не ты должен стыдиться, а тот, кто написал подобное письмо. Пусть все узнают, каков этот Понговский.
Яцек схватил дрожащими руками письмо, развернул и прочел:
«Милостивейшему отцу настоятелю и т. д. и т. д.
Узнав, что Тачевский из Выромбок, бывавший в моем доме, собирается на войну, в память того хлеба, которым я кормил его по его бедности, и тех услуг, которыми мне иногда приходилось от него пользоваться, посылаю ему лошадь и дукат на подковы с тем, чтобы он не истратил его на какие-нибудь другие непотребные вещи.
Остаюсь с совершенным почтением ваш покорный слуга… и т. д. и т. д.».
Прочтя письмо, Яцек побледнел так сильно, что все присутствующие испугались за него, а в особенности ксендз, который не был уверен, не является ли эта бледность предвестницей бешеной вспышки, а он знал, как страшен бывает в гневе этот столь ласковый обычно юноша. Он сейчас же начал успокаивать его.
— Понговский стар и у него нет руки, — торопливо говорил он. — Ты не можешь его вызвать!..
Но Тачевский и не вспылил, так как чрезвычайное и горькое изумление взяло в нем в первую минуту верх над всеми другими чувствами.
— Я не могу вызвать его, — как эхо повторил он, — но зачем он продолжает топтать меня?