— Нет! Говорят, что у стариков уж такой обычай, хвалить былые времена и порицать новейшие. Нет! Это не обычай!.. Портится свет, портятся люди, и в мое время никто бы не поступил так, как Тачевский. Знаешь ли ты, с чего началось все это? Поводом послужил тот ночлег на дереве, который выставил этого кавалера на всеобщее посмешище… Спешить как будто кому-то на помощь, да самому взлезть со страху на дерево — это, конечно, может случиться, но лучше уж в таких случаях не хвалиться, ибо это просто смешно. Правда, я ни Букоемских, ни Циприановичей тоже не выдаю за каких-нибудь героев: все они пьяницы, бродяги, картежники — знаю! И тогда они больше думали о волчьих шкурах, чем о нашем спасении. Но в Тачевском гнездится такая злоба, что он им и этой невольной помощи не мог простить. Отсюда загорелся и этот поединок. Так пусть же меня судит Бог, если я не имел права сердиться. Ха-ха! Они потом помирились, потому что кавалер, видно, понял, что у Циприановичей можно достать деньги, и предпочел обратить на нас свою злобу. Спесь, злоба, алчность и неблагодарность, — вот что обнаружилось в нем. И ничего больше! Он обидел меня, Бог с ним, но за что тебя, мой цветочек? Целые годы соседства, целые годы гостеприимства, ежедневные посещения!.. Цыган при таких условиях привяжется, ласточка к стрехе привыкнет, аист сживается с гнездом, — а он плюнул на наш дом, как только почувствовал в кармане армянский грош… Нет, нет! Так бы в мое время никто не поступил!
Панна Сенинская слушала, приложив руки к вискам и устремив неподвижный взгляд прямо перед собой. Заметив это, пан Понговский внимательно посмотрел на нее и спросил:
— О чем ты призадумалась?
— Я не призадумалась, — отвечала она, — только мне так грустно, что я не нахожу слов…
И, не найдя слов, она нашла слезы. Пан Гедеон дал ей наплакаться вволю.
— Лучше пусть твоя грусть, — сказал он, наконец, — выйдет вместе со слезами, чем останется навсегда в сердце. Ну, ничего не поделаешь! Пусть себе едет, пусть бренчит чужими талерами, пусть волочит по грязи конский хвост, разыгрывает пана и ухаживает за варшавскими блудницами. А мы здесь останемся с тобой, моя девочка… И в самом деле, хотя не велика эта утеха, а все-таки утеха, если подумаешь, что никто тебя здесь не обманет, никто не оскорбит, никто сердца твоего не ранит, и что всегда ты будешь здесь как зеница ока для каждого, и твое счастье будет здесь первой заботой, а в то же время и последней мыслью всей моей жизни. Подойди ко мне…
Он протянул к ней руку, а она упала к нему в объятия, растроганная и в то же время благодарная, как дочь отцу, который утешает ее в момент огорчения. Пан Понговский снова начал гладить своей единственной рукой ее белокурую головку, и долго так сидели они молча.
Между тем стемнело. Потом замерзшие стекла заискрились от лунного света и кое-где отозвались на дворе протяжным лаем собаки.
— Встань, дитя мое, — произнес, наконец, пан Гедеон. — Больше не будешь плакать?
— Нет, — отвечала девушка, целуя его руку.
— Вот, видишь! Помни всегда, где у тебя есть тихая пристань и где спокойно тебе будет и уютно. Каждый молодой человек любит гоняться по всему свету, как ветер по полю, а у меня ты одна. Заметь это себе хорошенько!.. Наверное, ты уж не раз думала: «Опекун глядит на всех сурово, как волк, так и ищет, на кого бы накричать, и не имеет снисхождения к моей молодости». А знаешь ли ты, о чем этот опекун думал и думает? Он думает часто о своем минувшем счастье, о той боли, которая, точно стрела, засела в его сердце, но, кроме того, только о тебе, только о твоей будущей доле, только о том, как бы накопить для тебя побольше добра. С паном Гротом я целыми часами беседовал об этом, так что он иногда даже смеялся, говоря, что у меня только эта одна мысль и осталась. А я забочусь только о том, чтобы после моей смерти обеспечить тебе верный и достаточный кусок хлеба.
— Не дай мне Бог дожить до этого! — воскликнула девушка, снова склоняясь к руке пана Гедеона. В ее голосе прозвучало столько искренности, что суровое лицо шляхтича просияло на мгновение настоящей радостью.
— Любишь ли ты меня хоть немножко?
— Ах, опекун!