— Панна Сенинская, — проговорила Иоганна, — показала уже всему свету, что она не считается с возрастом, доказательством чему может служить покойный дядя и пани Винницкая, поэтому и мы не слишком стары для нее.
— Мы настолько же старше ее, насколько Текля моложе, да и то не знаю, — добавила другая, — кроме того, это уже наше дело, как устраиваться с хозяйством.
Но Мартьян вмешался в разговор и сказал:
— Отцу приятнее услуги Текли. Он любит ее больше всех, чему нельзя и удивляться. Мы думали послать и панну Сенинскую с ними, но она привыкла к этому дому, и я думаю, что ей здесь будет лучше, а что касается нашей опеки, то я сделаю все, что в моих силах, чтобы ее ничто не тяготило.
С этими словами он приблизился, шаркая ногами, к девушке и хотел поцеловать у нее руку, но она быстро отдернула ее как бы с тревогой. Пан Серафим подумал, что не следовало бы увозить из дома пани Винницкую, но оставил это замечание при себе, не желая вмешиваться в чужие дела.
Он не раз замечал, что на лице панны Сенинской рядом с печалью часто появляется и страх, но не удивлялся этому, ибо доля ее стала действительно тяжела. Сирота, без единой близкой души, без крова над головой, она принуждена была жить из милости у неприятных ей людей, пользующихся к тому же нехорошей репутацией, должна была тосковать о минувшем светлом прошлом и беспокоиться за настоящее. Кроме того, даже если человеку и очень плохо, но он имеет надежды на лучшее будущее, это может служить ему утешением. Но она не могла ни на что надеяться и не ждала ничего. Завтра предстояло ей точно такое же, как сегодня, а впереди долгие годы вечно одинакового сиротства, одиночества и жизни на чужих хлебах.
Пан Серафим часто беседовал об этом с ксендзом Войновским, с которым он виделся почти ежедневно, так как им приятно было разговаривать о своих молодых воинах. Но ксендз Войновский только пожимал сочувственно плечами и восхищался политикой ксендза Творковского, который, намекнув о завещании, занес как бы дамоклов меч над головами Кржепецких, чем предохранил сироту от слишком сурового обращения последних.
— Вот это так политик! — говорил он. — Кажется, что его держишь, а он уж ускользнул. Иногда мне кажется, что он и нам не открыл всей правды и что, может быть, в его руках и, действительно, есть завещание, с которым он неожиданно выступит.
— И мне это приходило в голову, но зачем же он стал бы его скрывать?
— Не знаю, может быть, чтобы испытать человеческую натуру. Я думаю только, что покойный Понговский был человек весьма предусмотрительный, и мне не верится, чтобы он давно уже не составил какого-нибудь распоряжения.
Но через некоторое время внимание обоих стариков обратилось в совершенно иную сторону. Дело в том, что приехали, или, вернее, пришли пешком из Радома братья Букоемские. Они появились в один прекрасный вечер в Едлинке, правда, при саблях, но в таких изорванных кафтанах, в худых сапогах и с такими огорченными лицами, что если бы пан Серафим не поджидал их, он, наверное, страшно бы испугался, думая, что они принесли ему известие о смерти сына.
Братья начали по очереди обнимать его колени и целовать руки, а он, глядя на их горе, ударил себя по бедрам и воскликнул:
— Стах писал мне, что с вами случилась беда, но побойтесь же Бога!
— Согрешили, благодетель! — ответил, ударяя себя в грудь, Марк. А за ним и другие начали повторять:
— Согрешили! согрешили! согрешили!
— Говорите же, что? как? Как поживает Стах? Он писал мне, что спасал вас. Что же случилось?
— Стах здоров, благодетель, и оба с Тачевским они блестят как два солнца…
— Слава Богу! Слава Богу! Спасибо за доброе известие. Письма у вас нет?
— Он написал, но нам не дал, — говорит, вы можете потерять.
— А не голодны ли вы? Побойтесь вы Бога.
— Нет, мы не голодны! Угощение у каждого шляхтича готово, но мы несчастны.
— Ну, садитесь. Выпейте чего-нибудь горячего, а пока вино не разогрето, расскажите, что вас постигло. Где вы были?
— В Варшаве, — ответил Матвей, — но это прескверное место.
— Почему же?
— Потому что там страшно много шулеров и пьяниц, а на Долгой и в Старом Городе, что ни шаг, то веха[728].
— И что же?
— Вот и уговорил один собачий сын Луку сыграть с ним в кости. Чтоб его нечестивые на первый кол посадили!
— И обыграл его?
— Выиграл сначала все его наличные, а потом и наши. Мы пришли в отчаяние и хотели отыграться, но проиграли ему еще лошадь с седлом и с пистолетами в футлярах… Ну прямо скажу вашей милости, мы думали, что Лука пырнет себя ножом!.. И что было делать? Как же не утешить брата? Вот мы и продали второго коня, чтобы Луке хоть было с кем идти пешком.
— Ну теперь уж я понимаю, что случилось!
— Так оно и было, благодетель… Когда мы протрезвились, нас охватило еще большее отчаяние, что нет уже двух коней… Тут еще нужнее оказалось утешение…
— И так вы утешались вплоть до четвертого коня…
— До четвертого! Согрешили! Согрешили! — повторяли сокрушенные братья.
— Но, по крайней мере, на этом окончилось? — спросил пан Циприанович.