Что же он делает? Сначала его пальцы, словно соревнуясь в беге, с головокружительной быстротой проносятся по клавишам рояля, которые издают звук, напоминающий толчение стекла в ступе. Бесовским колдовством кажутся его пассажи. Потом палец задерживается то на одной, то на другой клавише, на белой «ля», черной «си бемоль» и долго, очень долго по ней бьет. В доме нет никого. Настройщик не знает, что я прячусь за локотником дивана. Он отдается во власть одной ноты так самозабвенно, что у него стучит в висках, стынет кровь, глаза, как загипнотизированные, ищут в воздухе звук, словно некую бесконечную, едва различимую ниточку, и сонный гул, глухое осиное жужжание, унылая монотонность, как видно, умеряют его лихорадочное возбуждение. Два-три часа сидит настройщик за роялем. Мне кажется, что музыкой он усыпляет свое горе.
Вдруг он встает со стула. Стоит посреди комнаты, опустив руки, поникнув головой — такой грустный, что я ничуть не удивлюсь, если он повалится ничком на пол и громко разрыдается. Он зажигает свечку. Ореол ее яркого пламени колышется в еще более ярком дневном свете. Зажигать свечи средь бела дня у нас принято только для запечатывания писем. Он подходит к роялю, опытным глазом осматривает клавиатуру и свечой освещает его нутро.
Потом я вижу нечто невероятное и ужасающее.
Этот огромный человек, будто сойдя с ума, наваливается на рояль, который я считал всегда крепко-накрепко закрытым, быстро откидывает крышку и, вступив с ней в единоборство, как грабитель, насильник, грубо ею завладевает.
Я знаю, он поглощен поисками.
Он ищет свою бедную, бедную жену в огромном рояле, в этом гробу; ему не терпится взглянуть на нее, достать оттуда, сжать в объятиях.
Разочарованно смотрит он в пустое нутро рояля, на струны и молоточки.
И там нет Амалии.
Завтра ему брести дальше, в другие города, степи, дворцы аристократов; он будет открывать подряд все рояли, но нигде никогда не найдет улыбающуюся женщину в бальном платье, чья фотография стоит на полочке среди зятьев-аптекарей, священников и военных.
Я вижу наяву, как несчастный безумец, опираясь на суковатую палку, с рваной котомкой за спиной бредет по проезжей дороге; в глазах у него слезы. Он ищет покойную жену. Бедный, бедный…
Я уже не владел собой. Я стремительно распахнул стеклянную дверь, упал на колени, расплакался. Настройщик с удивлением смотрел на меня. Он не понимал, что со мной. Что-то говорил по-немецки. А я, возбужденный, долго лепетал, рассказывал ему по-венгерски, что постоянно думаю о нем, об его покойной жене, ее белом бальном платье, веере слоновой кости, о фотографии, но он не понял ни слова. Погладил меня по голове, взял за руку и отвел к маме. Вечером мне пришлось выпить аспирина, горячего чая и рано лечь в постель.
Много лет преследовало меня воспоминание об этом дне, но я ни с кем не делился своими переживаниями. Образ Амалии в моем воображении становился все притягательней. Настройщика я больше не видел. Однажды вечером отец сообщил нам, что отказал ему, так как человек этот ничтожество и совсем спился. Узнал я и остальное. Для меня уже не было тайной, зачем он зажег свечу в тот таинственный день, зачем поднял крышку рояля: он чистил его мехами и настраивал своим ключом. Почему он нетвердо стоял на ногах, тоже разъяснил мне отец. Перед работой настройщик обычно заходил в мелочную лавку и выпивал там пару рюмок ямайского рома. Он вторично женился через три месяца после смерти Амалии и даже за могилой ее не ухаживал — она заросла бурьяном. Я зажал себе уши, чтобы не слышать этой гадкой истории, но что поделаешь, так оно и было: о покойнице на всем белом свете вспоминал я один, маленький мальчик, несчастный фантазер, некогда принявший пьяные слезы за душевную скорбь, а работу — за печальный обряд.
С тех пор я еще больше полюбил Амалию. Так сиротливо, одиноко стоял на полочке ее портрет, что сердце мое сжималось всякий раз, когда я проходил мимо. По вечерам отец посылал меня в комнату с роялем, и я шел через четыре другие, темные, чтобы взять сигару из стоявшего на рояле ящичка с крышкой из матового стекла. Для меня это было хорошей закалкой, исцеляющей от фантазерства. Готовый разреветься, я тихо крался между подкарауливавших меня шкафов, стульев и прикусывал язык, чтобы не закричать. Наконец я добирался до рояля и, схватив сигару, отдергивал руку, словно залез в гнездо скорпиона.
Но иногда, собравшись с силами, я героически останавливался. С наслаждением чувствовал, как во мраке и тишине по спине у меня пробегают мурашки. Перед моими детскими глазами рождались фантастические призраки. Я искал на полочке фотографию Амалии. Она мерцала во тьме; в бальном платье, с веером слоновой кости в руке, с длинными ресницами, Амалия спала глубоким сном, каким спят портреты.
— Милая, — едва слышно шептал я.
А потом, встав на цыпочки:
— Амалия.