Вот и все. На этом письмо кончалось.
Акош вздохнул и тщательно уложил очки в картонный футляр. Письмо оставалось у него на коленях.
В голове у старика вертелось имя, которое он не то простонал, не то выдохнул наконец себе под нос:
— Ольга Орос.
И рисовались ему все время не степной хутор, не диванчик, на котором спит дочь, и не барышни Турзо. Нет, еще ярче, чем позавчера на сцене, возникала перед ним в воображении она, целующая Реджинальда Ферфакса прямо в губы.
Ольге Орос не понять этого письма. Не понять ей и того, почему каждое его слово, как нож, вонзается в сердце — почему так странно близки ему все эти наблюдения: и что рододендроны на холме, и что дорожка змеится вниз по склону, и что лампу зажигают уже в шесть, и готовятся к сбору винограда. Ольга Орос только посмеялась бы надо всем этим, рассыпалась своей хрипловатой трелью.
Ребятишки, игравшие в парке в разбойников и жандармов, убежали. Солнце уже садилось, а в провинции дети обязаны дома быть после захода солнца.
Появились солдаты. С молоденькими горничными и дебелыми армейскими феями — замызганными кухарками прохаживались они, заграбастав и мерно раскачивая их корявые руки своими короткопалыми крестьянскими лапами. Но была в этой неуклюжести и своя нежность. Здоровенные, неровно остриженные деревенские парни, в казармах они матерились, получали от вахмистра по шее и ходили в наручниках, а сейчас витали в облаках, млея от глупого восторга, ничего не видя, не слыша вокруг.
Голубоглазые и курносые, с порозовевшими от палинки полудетскими лицами, они смахивали на замечтавшихся младенцев, которых за ручку водят по волшебному саду любви. То и дело останавливались со своими милыми и подолгу глядели друг дружке в глаза или присаживались на скамейки в ожидании темноты.
Какая гадость — и тут, и в театре, среди облезлых декораций, везде. Ольга эта и все они. Жизнь идет своим чередом. И все низкое, гнусное, ничтожное считается жизнью. Нет справедливости, нет и нет. Все бессмысленно и не нужно никому.
Акош чуть не задохнулся от ненависти, таращась с отвисшей челюстью на гуляющие парочки, и очнулся только когда его кто-то взял за руку.
— Ты здесь?
Это была искавшая его жена. Они условились встретиться в парке, чтобы пойти поужинать.
— Что с тобой? — спросила она, отойдя на несколько шагов.
— Ничего. То есть письмо. От Жаворонка.
— Где оно?
— Тут.
Он полез в карман — нет. В другом тоже не нашел.
Вернулись к скамейке, поискали; но и там не было ничего.
Письмо куда-то подевалось. Может, на землю упало и ветер унес, закинул его в драные газеты, в остальной мусор.
Акоша это расстроило вконец.
— Что же она пишет? — спросила жена.
— Все в порядке, отдыхает хорошо.
— Здорова?
— Здорова. Зуб только немного болел.
— Бедненькая.
— Но она ватку с ромом положила — хорошим, крепким ромом, — и прошло.
Мать успокоилась.
Они поужинали с Кёрнеи, просидев до одиннадцати, и не в таком уж плохом настроении. Акош даже две рюмочки красного себе позволил в виде исключения, потому что жареная свинина с красной капустой была порядком жирновата.
Четверг же… Четверг — день незаурядный. Красными буквами в календаре он не обозначен, но в Шарсеге равносилен воскресенью. Потому что по четвергам бывает «журфикс».
«Журфикс» барсы устраивают в клубе, чтобы хоть раз в неделю побыть одним, запросто поболтать друг с другом без всякого бабья. И шарсегские жены всерьез побаиваются этих «журфиксов». Мужья только на рассвете, а то и вовсе утром заявляются домой и целый день слоняются с воспаленными глазами, жалуясь на изжогу и ворча.
Акош до сих пор не мог без тошноты вспоминать об этих четвергах, и когда Кёрнеи накануне торжественно пригласил его в клуб от лица честной компании, попробовал отговориться: не могу, мол. «Нет, брат, шалишь». Но если обещался в одно место с женой… «Знаем мы вас». Пришлось в конце концов уступить: ладно, дескать, загляну ближе к вечеру, но на четверть часика, не больше. «Руку, старина!» По слабости характера Акош подал ему руку, дал честное благородное. Теперь надо идти.
Днем он предусмотрительно соснул часок и встал бодрым, освеженным. В серо-голубых замшевых перчатках и с тростью с серебряным набалдашником вошел он в высокую стеклянную дверь Дворянского собрания, поднялся на второй этаж.
В коридоре попался ему старый знакомец, гайдук Башта: он как раз нес в библиотеку два огромных блюда кочанной капусты в уксусе с кружочками крутых яиц. Водрузив оба на пустую книжную полку — сюда по четвергам сносилось вечернее угощение, — Башта щелкнул каблуками, принял трость у его благородия и провел в клуб.
В этом не было нужды. Акош знал дорогу. Все здесь оставалось по-старому.
В читальном зале, как и много лет назад, одиноко горбился, молчаливый Шарчевич — богатый холостяк-рантье, который по-прежнему читал «Фигаро». Он неизменно читал «Фигаро» и потому слыл в городе европейски образованным человеком.