Как-то раз, задумчиво перебирая пачку писем, эту груду ненужного мусора, скопившегося дома во время моего путешествия по Италии, я наткнулся на таинственное письмо из Вены. Кто бы мог писать мне из Вены? Светло-серый конверт был надписан не слишком интеллигентным, острым женским почерком. Адрес правильный, отправитель не указан, письмо помечено мартом… Запах? Неопределенный… Оно пахло скорей всего невысохшим крахмалом. Так пахнет рубашка в гладильне. Да, оно пахло влагой, это таинственное письмо из Вены, и, кроме того, показалось мне необычайно тяжелым. Что могло скрываться под серым, слегка помятым конвертом? Картон? Фотография?
Я угадал! В конверте между двумя картонками, вложенными непонятно зачем, оказался венский номер «Журналь» с некрологом в черной рамке, извещающим о самоубийстве в венском «Треф-баре». Весьма неприметная заметка в трауре была обведена красным карандашом. И каждая строчка ее была подчеркнута красным. В ней содержалось следующее: «Самоубийство актрисы. В кабинете венского «Треф-бара» сегодня после своего выступления отравилась Ядвига Ясенская, исполнительница старинных романсов. Причина самоубийства неизвестна». На обложке «Журналь» той же рукой и чернилами, что и адрес, сделана приписка: «Во исполнение воли покойницы. С уважением, Нелли». Фамилия неразборчива. Точка. Все. Ядвига отравилась в венском «Треф-баре». Причина неизвестна. Письмо отправлено во исполнение воли покойницы. Это произошло еще в начале марта, в то время, когда я скитался по Умбрии…
Нельзя сказать, что это известие меня потрясло. Прикосновение его укололо холодной иглой далекие, полярные сферы моего сознания, и я ощутил глубокую тупую боль всем телом, будто онемевшим от кокаина. Я встал, закурил сигарету, прошелся по комнате и остановился у окна. Стояла теплая летняя ночь, и самая обычная жизнь мерно текла под кронами каштанов, словно ничего не случилось. Мороженщик возвращался домой, серебряный свет его карбидного фонаря неровно мерцал в полумраке улицы, и по стенам домов, по аллее, словно корабли по волнам, плыли огромные, расплывчатые тени, а издали, из-за крыш высоких домов, доносились вздохи духового оркестра, который играл в городском саду. Напротив через улицу в пустой комнате светилось окно. В нем никого не было видно. И только огромный оранжевый круг сборчатого шелкового абажура, венчавшего торшер, пылал на фоне темно-красных обоев да темная картина в глубине комнаты поблескивала гранью золотой рамы. Долго стоял я возле окна, погруженный в прострацию, и, выпуская дым сигареты, бездумно наблюдал за тем, как его длинные пряди, извиваясь, ползут вверх по карнизу, пока меня не осенила странная, нелепая идея… Я решил включить радио. Мне надо было забыться, исчезнуть, раствориться в музыке, расплыться в волнах голосов, я хотел, чтобы меня залила, затопила тягуче печальная, темная песня виолончели. Я хотел слиться с полетом звука, устремленного ввысь, подобно стратостату, который, взмывая в воздух, порождает свист и влечет его за собой, закручивая спиралью, как нити серебряного серпантина, и возносит к дальнему звону, в небесные заоблачные пустыни, откуда открываются бескрайние виды на беспредельный величественный простор, где в густой тени мрачных платанов рокочет водопад и поет свирель. Я хотел, чтобы бархат мягкого отдыха, и дождь благостных звуков трепетных струн оркестра, и грозный шум водопада обволакивали меня, растворяя в непроглядных звездных безднах… Взволнованно дышало пространство расходящихся кругов и ниспадающих завес… И расширялись, росли гигантские своды мрачного здания, а сверху, словно прозрачное журчание лесного ручья, струился бледно-зеленый свет… Человек изнывал в одиночестве и тоске и, меряя комнату быстрыми шагами, подавленный и околдованный музыкой, превратившей его в бестелесное существо, сливался с ударами своего сердца, толкавшего кровь по усталому телу; в комнате продолжала метаться его жалкая тень с сигаретой в зубах, тень, бессмысленно вращавшая волшебный регулятор электрической шкатулки, возле которой лежал номер венского «Журналь» с некрологом о Ядвиге Ясенской. Музыка вздымалась гигантскими волнами неизбывных человеческих страданий, она текла темной неспокойной рекой мрачных страстей, бездонных, как вулкан, она кипела смолистой лавой, заливавшей хрустальные палаты рассудка и раздвигавшей преграды, освобождая от низменной тяжести легкие, звенящие, прозрачные мысли, которые, переливаясь и мерцая, взлетали вверх в голубой простор…
Бешеный цокот копыт тяжелых, покрытых броней лошадей прерывался нестройными звуками свирели и гуслей; пел женский альт, трепетали шелка, подхваченные ветром, но вот снова наплывали воинственный шум и крики погони — развеваются гривы, трубит горн, и человечество спешит, мчится, стремясь настичь несбыточную идиллию, воплощенную в мирной картине счастливого крова, над которым вьется чуть приметная струйка дыма; на столе во влажном от росы кувшине стоит холодное молоко, а вдали шепчет поток и поет арфа.