…Запущенными и пустынными были улицы Петрограда в августе двадцатого года. Я шел от Николаевского вокзала, кишевшего серым, молчаливым и озабоченным людом, — и все сильнее давили тишина и малолюдье, а пыльные стекла окон и закопченные облезлые стены придавали жилым домам вид брошенных складских помещений. Ни одного извозчика. Редкие прохожие шли, не придерживаясь тротуаров, а где было глаже и меньше выбоин. На Фурштадтской улице я стал разыскивать нужный мне дом. Булыжная мостовая зеленела проросшей между камнями травой. Было на этой улице совсем мертво. Случись нужда о чем-нибудь справиться — и не у кого!
Но вот из ворот, мимо которых я шел, показалась старая женщина в стоптанных козловых ботинках на пуговицах и обвисшем черном платье в рыжих пятнах. Она неуверенно переставляла ноги, точно боялась упасть. Отечное лицо с мешками под глазами и синими бескровными губами — свидетели длительного голодания. Вряд ли запомнилась бы мне эта женщина — тогда были не в диковинку изможденные, больные цингой, — если бы не ее шляпка. Черная соломка выгорела; широкие поля, местами траченные, потеряли форму; остатки сникших и запыленных, линялых цветов, закрывавших тулью копной некогда розовых и красных лепестков, не везде прятали державшие их проволочки. Сбоку, где находился бант, свисали темно-красные вишни, не утерявшие своего вызывающего глянца. Проходя мимо меня, дама поправила шляпу рукой в черной разорванной кружевной митенке с кокетливой отделкой. Я невольно поглядел ей вслед. Митенки и шляпа с вишнями для этой дамы с неподвижным отсутствующим взглядом — последние свидетели минувшей неправдоподобной элегантности… Вот где «все в прошлом»!
Как ни привык я к тощим харчам и вечной готовности поесть, скудость обихода наших деревенских соседей, к которым я приехал, привела меня в уныние. И не столько поразили меня подсушенные и скопленные картофельные очистки и отруби, как развившееся дрожание над мизерным пайком, постыдная мелочность, приводившая к семейным ссорам и попрекам из-за недоданной ложки жиденькой пресной размазни. Тщательно завязывались и убирались специально сшитые мешочки для крошек или доставшейся где-то горсти сорного зерна. Злобились и замыкались в себе. Чтобы приняться за пустой отвар из листьев смородины, ждали ухода гостя.
Я приехал в Петроград возобновить учение. Остановился я у нашего соседа по имению, в прошлом крупного петербургского чиновника, приходившегося мне троюродным дядей по матери. Он занимал с молодой женой квартиру, где было множество ненужных комнат, заставленных старинными мебелями, затхлых и пыльных. Под жизнь приспособили прежний кабинет с обширным министерским столом, на одном краю которого в величайшем беспорядке стояла кухонная утварь и посуда, а на другом лежали стопки дровишек, аккуратно напиленных из ящиков, табуретов и полок стенных шкафов. Возле стояла на полу железная печурка, мятая, без конфорок, с трубой, кое-как выведенной в форточку. На всем — отпечаток неумелости, бивака, без заботы устроиться удобнее и красивее. Лишь бы тянуть как-нибудь осточертевшие дни, которым должен же, как всякому наваждению, прийти конец…
Дядя мой никогда не был богат и даже постоянно нуждался в деньгах из-за привычки покучивать и жить широко. Сейчас же… Боже мой, я предпочитал ходить голодным, сославшись на мифический обед в студенческой столовой, чем садиться за его стол! Чувство это поселилось во мне сразу, в день приезда.
Стал я выкладывать привезенный из дома немудрый деревенский гостинец. Не в силах удержаться, дядя едва не выхватывал из моих рук свертки и банки.
— Как, сухари? Говоришь — ржаные? Их… их лучше пока прибрать. Что, мед? Настоящий? Ну это… это, батенька мой… Нет, этакое надо на запор, а то, пожалуй, накинетесь… И сразу… Да и прислала твоя мать все это мне!
Не тронули его и не умилили, — его, страстного охотника и рыболова! — ни соленые щуки и окуни, ни подкопченные тетерева, выловленные и настрелянные на его родине! Он все брал, цепко и торопливо, убирал, суетился… С одной заботой — понадежнее припрятать, чтобы ни с кем по возможности этим всем не делиться… Он, как я вскоре убедился, обделял и жену.
— Ты, Надя, никак, хочешь положить ему всю кашу? — нервно замечал он, вымученно улыбаясь, понимая при этом всю низость своих чувств. Но вынести, что жена его, отскребая присохшие корки со дна кастрюли, собралась часть их положить мне, был он не в силах.
Когда не стало моих запасов, вернее, когда дядя не счел более возможным уделять из них мне, слышать его ворчливо брошенное в мою сторону: «Садись, что ли, с нами. Хотя, какие уж тут угощения…» — сделалось вовсе невыносимым.
Я подыскал было себе квартиру, в то время в Петрограде пустовали целые дома, брошенные квартирантами. Но надобность в переезде отпала сама собой. В университете началась чистка. Меня из числа студентов исключили.