Где вы, где вы, милые, наивные тетушки, так боявшиеся неизвестной вам новой жизни и так свято верившие в традиции своего мирка? Вот протекли годы, минули десятилетия, бесследно исчезла могила с временным крестом, нет даже места, где бы поставить навечно каменный, давно покоится в земле и ваш безвестный прах, сыскать который не смогут и ангелы в день Страшного суда… А то, что вы обрекли скорому концу… Ах, тетушки, как посрамлены ваши предсказания! Ведь мы теперь только усмехаемся, вспоминая ваше «все скоро кончится».
«Крестьянин дер. Восцы Никольской вол. Максим Ив… жития его было 84 года… староста сего храма… скончался генваря 8 дня 18…» Гранит на опрокинутом памятнике выщерблен, и разобрать трудно. Я всю жизнь люблю читать надгробные надписи и вникаю в них с любопытством острым, почти болезненно пытаясь себе представить очерк означенной в них жизни. Как наглядна тут тщета человеческих попыток оградить от забвения имя умершего: и высеченное золотом на мраморе, оно ненадолго переживает того, кого надеялись таким путем обессмертить. Стоит ли печалиться, что могила дяди исчезла через сорок лет и не сохранила никому не нужное имя еще для двух-трех поколений?
Я вдруг почувствовал усталость — как-никак целый длинный день после бессонной ночи я провел на ногах — и уселся на выгоревшей траве могильного холмика, пропеченного дневным зноем. До меня доносились тысячелетние голоса деревни: над колокольней со свистом проносились стрижи, ревели пригнанные с пастбища коровы, и дети, бегающие за блеющими овцами, пронзительно кричали и перекликались. Меня обволакивает покой сельского вечера. Как же давно я не был на этом кладбище! И как запомнилось последнее посещение…
— Мне надо тебе что-то сказать…
Шепот выводит меня из задумчивости. Немного выждав, я незаметно оглядываюсь. Вокруг — крестьяне Давыдова, все знакомые лица… Мужики стоят без шапок, женщины пригорюнились, как обычно при всяком богослужении; у них опущены глаза. За толстыми фигурами священника и дьякона в облачениях поверх шуб я вижу свеженасыпанную могилу. На земле и на комьях снега ярко зеленеют еловые ветки. Порывистый мартовский ветер давно задул свечи, за кадильницей, позвякивающей в руке дьякона, уже не вьется пахучий дымок. Панихида подходит к концу.
Через головы толпы мне видно, как выбравшаяся из нее Настя скрылась за церковью. Теперь я должен сделать то же самое, осторожно, чтобы никто не обратил внимания. Если не поднимать глаз, кажется, что и тебя никто не видит. Вот я уже в задних рядах. Еще небольшая пауза из предосторожности, и можно быстро шмыгнуть за угол церкви. Про себя я знаю, что все заметили и осудили… Да не все ли равно!
Толпа запела вечную память, ветер волнами доносит сюда отголоски. Но для меня и дядина смерть, и похоронный обряд уже отступили назад, уже далеко — сейчас я подойду к Насте, и меня заранее колотит радостная дрожь. «Сущий в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий», — вспомнить эти слова так легко, когда тебе девятнадцать лет и ты любишь!
Насте нечего сказать мне неотложного. Ну попросту я стоял такой печальный, и ей стало меня жалко… О радость моя! Как это восхитительно: мы всякую минуту думаем друг о друге!
Слова и объяснения излишни: за Настиной слабой и нежной улыбкой я угадываю желание утешить, рассеять мои грустные мысли. Меня заливает волна нежности. Любимая!..
На дорожке вода, и Настя спасает промокшие ноги, встав на лавку. Я гляжу на нее снизу, сияние голубого неба над головой, блеск солнечного дня, оживающие ветви голых деревьев, неистовое щебетание ошалевших воробьев — все сливается со счастливым ее лицом. Сам синий ветер разносит кругом ласки солнца, я не могу удержаться и, подхватив Настю двумя руками, кружусь вместе с ней. Она испугалась, слегка вскрикивает, и я со смехом снова опускаю ее на скамью. Она упирается руками в мои плечи. Мы близко вглядываемся друг в друга, смотрим в самую глубину зрачков и видим, что они чуть потемнели. Тогда я снова ее обнимаю, но на этот раз не кружу, а бережно ставлю возле себя на уголок каменной плиты. Мы одновременно мельком оглядываемся, потом приникаем друг к другу губами… Кто-то как будто кличет меня издали, — должно быть, ищут. Настя делает движение, точно хочет освободиться, но я еще сильнее прижимаю ее к себе… «Жизнью пользуйся живущий!»
Кладбище давно опустело. Всюду разлилось еще больше воды — синей, солнечной. В ее ряби плавают разбросанные по дорожке траурные еловые ветки. Я веду притихшую девушку за ограду. Моя застоявшаяся лошадь беспокойно топчется у пустой коновязи. Усаживаю Настю в санки, и мы молча едем по рыхлой весенней дороге. В эту минуту мне хочется только одного: увезти к себе Настю на всю жизнь.