Настали грустные времена. Вдребезги разлетелись мечты, иллюзии, самообольщение. Алексей Алексеевич вновь стал тем, кем был на самом деле: доживавшим век стариком, бедным, одиноким, никому не нужным, запущенным… Мы хотя были довольны его отрезвлением, но видели, что достается оно ему трудненько: Алексей Алексеевич совсем перестал писать стихи, с трудом соглашался зайти пропустить «стомаху ради». Хмелея, изредка восклицал что-либо вроде: «Лопнул гусар!» — и сопровождал возглас свой отчаянным взмахом руки. И частенько повторял теперь: «Верь только борзому кобелю!»
Мы старались отвлечь его от горьких мыслей. Устраивались бега — Алексея Алексеевича привлекали в качестве судьи, как знатока лошадей. Он уходил в это дело с головой. Затем — собачья выставка, и старый охотник снова оказывался в своей стихии. Так понемногу восстанавливалось его равновесие. Да и всемогущее время помогло.
Тут на Алексея Алексеевича надвинулась новая беда: уже дряхлая Мушка стала, как обычно это бывает со старыми собаками, хиреть на глазах. Вскоре она окончательно оглохла, почти вовсе ослепла и все худела и худела, хотя пищи глотала много.
Алексей Алексеевич, водивший на своем веку немало собак, должен был видеть приближение конца своей любимицы, однако он отказывался это признать и раздражался, когда кто-нибудь выражал сочувствие немощной Мушке.
— Чего говорить: собака как собака. Конечно, не бесится, как годовалый щенок.
Беззубая, с обтянутыми кожей костями, вытертой местами шерстью, она внушала жалость и отвращение, особенно когда беспомощно шевелилась на своем сенничке.
— Мушка, Мушенька, милуха моя, — звал ее как можно ласковее Алексей Алексеевич.
Она продолжала сидеть, вздрагивая и ежась, низко, между лап, опустив мордочку.
— Эх, перестала слышать, вот горе-то наше…
Алексей Алексеевич совал ей под нос блюдце с едой. Мушка дергалась, наугад тыкаясь слепой мордой.
— Ах ты какая! Да вот оно, молочко-то, глупая, ешь, ну ешь же, — уговаривал Алексей Алексеевич с отчаянием в голосе, поднося блюдце вплотную к ней. Мушка, попав носом в молоко, жадно лакала, более расплескивая его по сторонам, чем глотая.
Алексей Алексеевич часами просиживал рядом со своей околевающей собачкой, не сводя с нее глаз.
— Ничего, Муха! Вот скоро весна настанет, мы с тобой в поле выйдем, мышей наловишь, отогреемся, поправимся… — И старик зябко всовывал руки поглубже в рукава, тревожно вглядываясь в беспокойно дремлющую Мушку.
Однажды Мушка сползла со своей подстилки и забилась под кровать Алексея Алексеевича. Как он ни манил ее оттуда, она не вышла. Трудно ли ему было лезть за ней или духу не хватило, но он пришел к нам:
— Там Мушка… что-то вздумала… под кровать…
Глухой голос Алексея Алексеевича оборвался. Он был так бледен, что мы за него испугались. Он, конечно, знал, что Мушка заползла под кровать подыхать. Я один пошел в его комнату и со спичкой заглянул под кровать. В густом слое пыли виднелись следы проползшей в самый дальний угол Мушки. Из-за старого валенка торчали вытянутые ее лапки. Она уже окостенела.
Алексей Алексеевич осиротел окончательно.
Шли годы. Да какое там шли, — не шли, а мчались, все глубже и шире перепахивая Русь, так что прошлое, даже и недалекое, стремительно погружалось в туман чего-то давнего и почти неправдоподобного. Подрастало и развивалось молодое поколение. И так же быстро исчезала память обо всем, что лежало за рубежной чертой революции.
Алексей Алексеевич оказался за бортом: никаких живых связей между ним и новым обществом не возникало, да, пожалуй, и не могло возникнуть.
В его обиходе и знакомствах ничего существенно как бы и не изменилось, но выходило так, что он все более и более обосабливался, и все труднее было определить его место в современной жизни. Она, словно поезд, неслась мимо его захолустного полустанка, он же стоял возле, провожая взглядом мелькающие перед ним вагоны.
Что выражал его взгляд — сожаление, зависть или недоброжелательство? Пожалуй, ни то, ни другое. Если Алексей Алексеевич и присутствовал при развитии современных событий в силу того, что продолжал жить, то взирал он на них, как посторонний, механически. Я думаю, что внутренний взор его, все, что сохранилось от его душевных сил, тоскливо устремлялось в прошлое. Да и там на солнце оказывались одни охотничьи воспоминания, все остальное плотно поросло травой забвения…
Трудно выделить что-либо осязаемое из этих бедных происшествиями и лишенных приметных вех последних лет Алексея Алексеевича.