Наконец-то Ганеле в Остраве или, лучше сказать, вдали от полянской праздности, вдали от обязанностей по отношению к Шлойме и от его настойчивости. Он становился несносным. Даже приплел своего отца. «Это ты из-за него не любишь меня, да?» — спросил он ее тот раз, и она видела, каким злым огнем загорелись его глаза и какое жесткое выражение появилось на лице. Но дело не только в отце… Была одна отвратительная ночь, о которой Ганеле не любит вспоминать…
Нет, она еще не встала обеими ногами на остравской земле. Слишком крепко еще связана она с Поляной. Гахшара оказалась не такой прекрасной, как ее изображал Лейб Абрамович, но и не такой плохой, как расписывала Сура Фукс. Кедмой{279} служило здание в Марианских Горах с шестью комнатами и огородом, засаженным картофелем. Сюда съехались двадцать шесть парней и двенадцать девушек; вместе с ними жили и питались шесть постоянных платных служителей.
— Это настоящие сионисты! — говорил о них Пепик Таусик, которому нашли место слуги в магазине. Пепик Таусик говорил только по-чешски и знал все новейшие анекдоты.
— Знаете, что такое сионист? — спрашивал он и отвечал: — Это еврей, который на деньги другого еврея посылает третьего еврея в Палестину.
Днем работали, вечером и в воскресенье учились или проводили собрания. Собрания Ганеле совсем не нравились, особенно те, которые посвящались критике: разгорячившиеся юноши, красные от возбуждения, ожесточенно нападали на неправильное понимание идеологии, ее основ; а девушки, стараясь скрыть взаимную неприязнь, попрекали друг друга беспорядками в спальне и умывальной, разбросанным бельем, раскиданными бумагами, грубостями, так что иной раз крик и плач стоял до самого утра. Кормили хорошо, но не все было кошерное. Таких гадостей, как свинина, которую выставляли в окнах магазинов, здесь, правда, не подавали; члены гахшары питались привычными молочными и мясными блюдами; но порой случалось и трефное, — например, молоко: перед тем, как доить корову, доильщик, конечно, не мыл рук ключевой водой и не окунал их в отруби. Принцип общности одежды и белья тоже не соблюдался со всей строгостью. Жить было можно. Хотя Пепик Таусик, с хохотом всегда норовил хлопнуть Ганеле по спине в коридоре, и Павел Гартштейн тоже изредка приставал, а спавшая рядом с Ганеле в женской комнате Сельма Странская была противная, сварливая девица, — но движение и суета гахшары были много приятней полянской тишины.
Ганеле нашли место в фирме «Рубичек и Лебл», и по крайней мере в этом отношении она могла успокоить отца. О том, что здесь в субботу работают, она домой не написала, и отец предусмотрительно никогда не спрашивал об этом. Фирма «Рубичек и Лебл» делала охотничьи сумки и рюкзаки. Ганеле пришивала лямки к мешкам, а «Рубичек и Лебл» выплачивали за нее кедме шестьдесят крон в неделю. Из этой суммы Ганеле выдавали в субботу пятьдесят геллеров на почтовую марку и открытку с сионистским воззванием, а так как фабрика была далеко и Ганеле не успела бы попасть в Марианские Горы в обеденный перерыв, то она получала каждый день еще две кроны пятьдесят геллеров на обед. На фабрике ей тоже нравилось. Работа была приятная, чистая, — она привыкла к гораздо более тяжелой. Рядом с ней за швейными машинами сидели веселые, общительные крестьянские девушки, и Ганеле часто смеялась с ними. Они весь день болтали о кино и парнях.
— Почему ты, Ганка, ни об одном парне никогда не расскажешь? Ты что, там у себя еврейской монашкой была? — спрашивали они.
Как это странно звучит: Ганка, Ганичка! Ганеле смеялась. Но о чем могла она рассказать?
Только об одном. Об этой отвратительной ночи у них в саду. О том, что постоянно живет внутри нее и вместе с нею. Что ей мерещится по ночам, когда она вздрагивает спросонок (почему не стучат дедушкины мельницы?), не понимая, где она, и на лбу у нее выступает испарина. Но этим она не стала бы делиться ни с кем на свете.
Несмотря на настойчивость Шлойме Каца, Лейб Абрамович до отъезда Ганеле больше не собирал полянских халуцев. Может, боялся свести на нет успех прошлого собрания, к сожалению, уже последнего.