Заседание, на котором было провозглашено начало новой исторической эпохи в Подкрконошье, было весьма торжественным. Новые отцы города явились в воскресных сюртуках и мундирах, со значками «Сокола»{111} и певческих обществ на лацканах. Новоиспеченный бургомистр, бывший секретарь Срнец, произнес вдохновенную речь, выслушанную в полной тишине, лишь время от времени нарушаемой негромкими «да» и «конечно» бледного от волнения пана архитектора Коуделки. Затем было произнесено еще несколько блестящих речей, и в каждой фигурировал прогресс, благосостояние нации, и несокрушимая плотина на Изере и Олешке против германской экспансии. А торговец скобяным товаром пан Каска вдохновился даже на пророчество: «Только семильская кредитная касса освободит чехов от тысячелетнего порабощения!» Пан Вацлавек, по профессии торговец аптекарскими товарами, патриот с большой розовой плешью над жирным затылком и с огромной алой розой в петлице под красным подбородком, даже заплакал, умиленный этими словами.
Оппозиция прежних хозяев города игнорировалась полностью. Ее не замечали, словно это было пустое место, прах, тлен и даже меньше. На трибуне ее представлял директор школы Хлум, которого радикальные прогрессисты язвительно прозвали «Поразума», так как в торжественных случаях он изъяснялся весьма высокопарно и вместо обычных оборотов «если хотите», «думаете ли вы» и «угодно ли вам» неизменно говорил: «по разуму ли вам…» Он произнес речь на тему: «Не увлекайтесь воздушными замками, господа!» И, разозленный сыпавшимися в его адрес насмешками, пылая возмущением, предостерегающе поднял палец и сказал: «Я сознаю, что мои слова отлетают от вас, как от стенки горох, но запомните, глубокоуважаемые господа, — неумолимое колесо времени докажет мою правоту!»
На площади перед ратушей дожидался конца заседания восьмидесятилетний пан Коуделка, отец пана архитектора. А когда архитектор выбежал без шляпы на улицу, чтобы сообщить папаше результаты голосования, старец извлек из кармана синий носовой платок, вытер глаза и сказал: «Я знал самого отца Палацкого{112} и пана доктора Ригера{113}. Не дождались они этого дня! Теперь я могу спокойно закрыть глаза. Иозифек, ты хорошо заработаешь».
Прогресс победил, и слово «плотина» стало крылатым. Подавая пример, бургомистр Срнец на деньги семильской кредитной кассы начал постройку ткацкой фабрики. Он ходил, ездил, подбадривал: «Смелее! Смелее!» Ходили, ездили, подбадривали и его политические единомышленники, среди которых наибольшим пылом выделялся пан архитектор Коуделка. Он же эту плотину и воздвигал.
Вся округа пришла в движение. Мельники, крестьяне побогаче, торговцы, трактирщики, мясники и бухгалтеры толпами приобретали удостоверения партии радикального прогресса и затем строили прядильные и ткацкие фабрики, белильни, лесопилки и шлифовальни — разумеется, все это на средства семильской кредитной кассы, а те, у кого не было необходимых для залога двадцати тысяч крон, открывали на средства этой же кассы хотя бы каменоломню или принимались искать шифер.
В окрестностях Семилей тогда сгорело много мельниц, а в городе — деревянных домов. В связи с этим страховое общество «Славия» увеличило премию на пятьдесят процентов, и отчаявшиеся владельцы домиков на Олешке повалили к адвокатам: «Боже мой, пан доктор, что делать: мой сосед застраховался. Можно ли подать на него в суд?» Короче говоря, и манчестерцы и ливерпульцы были совершенными молокососами по сравнению с почтенными обывателями Семилей.
И так все. Но только не Пепик Чермак. Да и вообще судьба не благоволила к нему. Его папаша — сапожный мастер — взял сына еще из пятого класса гимназии, когда у него не хватило средств для уплаты долгов, которые юноша успел наделать в трактирах Ичина. После этого Пепик пытался применить свои способности на многих поприщах. Его везде хорошо принимали, потому что он был обходительным и веселым парнем, но никто, к сожалению, не нуждался в его услугах. Наконец, в эпоху промышленного подъема в Семилях один из однокашников взял Пепика бухгалтером на свою ткацкую фабрику в пятнадцать станков, и теперь молодому Чермаку приходилось молча терпеть, слушая, как всех его товарищей — кстати, ни один из них не был умнее его — называют «пан фабрикант», а его всего лишь «пан бухгалтер». А ведь и у него было честолюбие! «Cur is et ille, cur tu non?»[35] — повторял он про себя, вспоминая школьную науку.