Расходились в тайной радости: ничего не пришлось решать, не дошло до «действий», все, по видимости, так, как было у них до сих пор, ну а то, что предстоит им завтра… Так это ж когда еще будет! Завтра — оно далеко, оно еще и не народилось в природе, и их, тех, завтрашних, еще не существует, они еще сегодняшние, — вот они гурьбою скатываются с заснеженных ступенек, и Юра, наклонясь, захватывает горсть блистающего порошка, сминает его, быстро-быстро перебрасывая этот жгущий руки горячий пончик с ладони в ладонь, как будто аплодирует, и твердое ядро снежка летит наискосок — и в Ксеню! — точно в незащищенную шею, меж подбородком и грудью.
— Ай-я-а-а-а! — безумно вопит она и бежит за Юрой…
Чудесна зимняя вечерняя природа! Чудесна потому, что в ней не народилось завтра. Да и они, мальчишки-девчонки, разве они народились уже? Совсем еще эмбриончики…
Входя в квартиру Лины, Ахилл вдруг хмыкнул и, когда на него взглянули удивленно и она, и Эмиль, сказал:
— Вы же помните, Эмиль меня сюда затащил будто бы на твой день рождения. Тогда я вступал в КВЧД, а сейчас выхожу, и это тоже происходит у тебя. — Он обращался к Лине. Он жаждал, чтоб ее затронула его тоска, и все, что он хотел бы ей сказать, заключалось не в смысле тех слов, которые он говорил сейчас, а в их скачущих, ломаных интонациях — он издевался над собой, и он чуть не плакал. — Тогда мы праздновали день рождения — сегодня будем праздновать день смерти. Ты хоть чаю нам дашь?
У Ахилла так и остались в памяти оба визита в эту квартиру, как две отчетливые вехи, что-то там отметившие на кремнистом жизненном пути. И Лина оставалась в его представлениях той, какой была она здесь, дома, в тот далекий невозвратный день, когда он с нею танцевал, покинув милые соблазны Ксени, и какой она была в этот вечер, вернее, уже ночь прощанья, — он был уверен, что прощанья навсегда. Спустя много лет, Ахилл снова потерянно будет стоять в дверях этой квартиры, и красивая девочка с толстой темной косой, закинутой вперед через плечо, выйдет навстречу ему и, глядя прямо в его глаза, скажет: «Здравствуйте. Вы мой папа. Я — Майя».
У Лины к чаю были сушки. Эмиль с собачьим наслаждением их грыз, и его рот хорошо резонировал, отчего хруст сушек звучал, как стрельба. Ахилла это бесило. Хрустя и отхлебывая чай, Эмиль умудрялся еще пространно рассуждать по поводу недавнего сенсационного открытия частицы, существование которой не было предсказано и которая поэтому не должна была существовать. Эмиль заполнял собою всю комнату. Лина смотрела в скатерть. Ахилл смотрел на Эмиля, Ахилл смотрел на Лину и очень хотел сказануть какую-нибудь гадость. Внезапно он поймал беспокойный взгляд Эмиля, который умолк на мгновенье, а Лина немедленно подняла голову и беспокойно оглядела обоих. Что-то сбилось — возможно, в комнату влетела та частица, которой во Вселенной быть не следовало. Всем стало не по себе.
— А кто он, этот пианист? — спросила Лина.
— Махаревский? — откликнулся Ахилл, как будто только этого вопроса и ждал. — Академик. Океанолог или что-то в этом роде.
— Да, физика моря, — сказал Эмиль. Этот тип знал все.
— Я видела его у дяди, — сказала Лина.
— Между прочим, твой дядюшка издал неплохую монографию о сплошных средах. Почему он до сих пор всего только член-корр?
— Наверное, из-за брата. Из-за моего отца.
— Ах да, — спохватился Эмиль. — Конечно.
— А у вас часто концерты?
— Не слишком. За все это время, с осени, только третий.
— Что вы еще играли?
— Чайковского Шестую. «Эгмонта». Аксенов читал. «Входи, палач!» — патетически воскликнул Ахилл и, растопырив пальцы, простер над столом руку.
— Неправда. Аксенов хороший чтец.
— А я разве что? «Входи, палач!» — снова воскликнул Ахилл и снова простер свою длань. — «Свершай!..» — ну, и так далее. Гремят барабаны, и трубы трубят.
Лина на него смотрела, и он не мог избежать ее взгляда. Он по-настоящему страдал. Окажись они вдвоем, смог бы он ей объяснить, что происходит с ним, — в эти дни, в этот вечер, сейчас? Он знал, что хотел бы объяснить, что постарался бы, наверное, облечь свое страданье в сильные и страстные слова, но и знал — заранее, до первых еще слов, что ничего объяснить не сможет, — он не сможет объяснить, а она не сможет понять, хотя она, он мог предполагать, старалась бы понять его — как старалась в это мгновенье, глядя ему в глаза, спросить, услышать, осознать и, может быть, согласиться. Страданья юности бывают оттого неразрешимы, что это знание всеобщего закона невозможности уже постигнуто пораненной душой, а грубое, жестокое леченье опытом еще не пройдено, и потому-то юность вся становится одним невыносимым, непрерывно длящимся страданием.
Они в молчании допили чай. Все было снято со стола и унесено в кухню. Мальчики в смущении прошествовали в туалет. «Вот простыни, подушки, одеяла, — распоряжалась Лина, — стелите на эти кушетки, к маленькой можно подставить стул». Она ушла, и вскоре в ванной зашумели струи душевой воды. Потом из коридора Лина коротко спросила: «Вы легли?» — «Да, да», — ответили поспешно. — «Спокойной ночи!». — «Спокойной ночи! Спокойной ночи!».