Его начинали слушать, и Авири, не скрывая парадоксальности своих мыслей, а, напротив, бравируя ею, доказывал, что история цивилизации — это ода во славу человеческой лени и глупости. Она, людская лень, породила не только нынешние средства передвижения и все эти автоматы, будто бы облегчающие труд рабочих, но она же, лень, обожествила ту всеобщую глупость, по которой выходит, что люди, надрываясь по восемь часов ежедневно, трудятся лишь для того, чтобы высвобождать время для работы над все теми же вещами, которые освобождают время и труд. Меж тем средневековый ремесленник и земледелец, как выяснилось, работали в течение года в среднем по три-четыре часа в сутки. В виде символа общей нелепости Адам приводил пример застежки-молнии: вы, женщины, с ума посходили бы от счастья, если бы вам дали древнеримские булавки-фибулы вместо этих дурацких молний — и так во всем: нет ничего стоящего из того, что накопилось на свалках цивилизации, в том числе и на свалках искусства, поскольку и в нем времена античной давности оказались непревзойденными, и, кстати сказать, пример — та же фибула: попробуйте решить, что в ней искусство и что ремесло, где кончается утилитарность и где начинается эстетическое? Цивилизация подобна взмыленной цирковой лошади, бегущей круг за кругом по арене истории, и лучше бы этой старой кобыле пастись, как некогда ее дикие предки, на воле, пощипывать травку и пить из болотца.
В тирадах Авири, не в их простых, довольно не самостоятельных идеях, а в странной интонации, с которой он их произносил, слышалось что-то, заставлявшее взглядывать на художника внимательно и с тревогой. Особенно поддавались этому чувству тревоги женщины, как создания, более чутко воспринимающие настроение и окраску речи, нежели ее логику. Но и мужчины ощущали нечто, поскольку они, усмехаясь и пожимая плечами, только слушали, и редко бывало, что кто-то хотел подать свою реплику в ответ на слова Адама. Что в нем таилось? Этого не знал никто, не знал и он, Адам Авири, который, вполне довольный собой и своей работой, затевал эти длинные монологи о лени и глупости цивилизации, вероятно, лишь потому, что для его житейской
Дела в галерее шли лучше и лучше. Люди не знали, куда девать деньги, искусство все больше входило в моду, и на пестрой ярмарке красок и форм товар художника Авири покупался едва ли не быстрей, чем автор успевал его производить. Ему понадобилась секретарша — для переписки и оформления финансовых бумаг, и Адам как раз собирался дать в газету о том объявление, но случилось так, что в галерею к нему пришла молодая женщина, которая уже спустя два дня сидела за канцелярским столиком в служебной комнатке, расположенной сзади большого зала. Она явилась к Авири после звонка от одного из антикваров, сказавшего, что в галерею сейчас принесут кое-что любопытное. Тонкая, стройная, с длинными прямыми волосами женщина, храня на открытом, почти что детском своем лице пугающую отрешенность, развернула пакет, и Авири увидел небольшие песочные часы. Колба размещалась между фигурками Адама и Евы, чьи соединенные поверху руки вместе с ветвями Древа Познания образовывали подобие арки.
— Прекрасное литье. Чугун, — сказал Авири. — Конец прошлого века. — Он нашел на подставке надпись и прочитал: «Касли». Привет, Россия! — добавил он по-русски.
— Вы знаете русский? — спросила она с чуть заметной улыбкой.
— Ну да. Мальчишкой был в Сибири. Касли, это на Урале. Вы из России?
Она кивнула.
Альфред принес кофе и, кажется, сам не прочь был присоединиться к ним, но обиженно удалился, так как Адам не повернул головы в его сторону и тем дал понять, что предпочитает беседовать с гостьей один.
Ее звали… — она замялась, прежде чем ответила на его вопрос, — ее звали Ева! — и как же смеялся Адам, услыхав ее имя! — а она никак не могла понять, отчего это он, заходясь непрерывным хохотом и вытирая платком не то пот, не то веселые слезы, тычет в себя и выдавливает среди смеха: «Адам! Ева! Ева!.. Адам!..» — пока наконец, схватив ее за руку и все так же смеясь, не вывел ее наружу и не показал на вывеске написанное там «Адам Авири».
— В самом дела, забавно, — сказала она и с любопытством посмотрела на Адама, как бы недоумевая, что эта малость — сочетание их имен — вызвала столь бурный взрыв смеха. — Но видите ли, Ева — здешнее мое имя по документам. Ведь я крещеная по православному обряду, и священник дал мне имя Евдокия. Называла меня Евдокией одна только бабка, она-то и носила меня крестить, — Евдокия да Евдокия, по-деревенски. Для остальных же я была Ева. Мне мое имя не нравилось никогда. Лет в шестнадцать придумала я себе «Надя». Так меня все и зовут. Ну а здесь, когда оформляла бумаги, мне сказали, что Ева — вполне по-библейски, вот в удостоверение и записали. Поэтому для одних я Ева, для других — Надя. Это имя я больше люблю.