...и вот – всего-то 36. конечно, выгляжу на 30, не стала, вроде, пидорицей, и есть любовь, и счастье есть. но счастье год как спит в углу – забыло, что былО поэтом, с пинка, раз в год поёт куплеты – плу-плу плу-плу, плу-плу плу-плу. а я – кокоты, я – минеты... меня-то надо восхвалять, хоть как-нибудь, но вот же блядь – ебаться трудно – жарко, лето.
и я, два дня уже без секса, унылым динозавром рексом через слезу смотрю в окно и понимаю: жизнь – говно.
...вот маму взять – ей 60. она всю жизнь пиздит на папу – и что не надо вытирать посудным полотенцем лапы, и что не надо бы пердеть, спецом, когда пришел на кухню, ему рассказывает где пукнуть, чтоб красиво пукнуть...
сейчас она живёт одна... интеллигентная матрёна... прошла всего одна весна, как папа умер в день влюбленных.
к ней потянулись женихи – шершеть – красива и богата. их ей не надо. никаких. ей только папу было надо. как Пенелопа, скажет им, в себе уверенная твёрдо: "идите нахуй, женихи. как он пердел – никто не пёрнет".
стирать не страшно. страшно не стирать. представьте на минуту, что мужиков в природе нет... мы все умрём. ебаться – круто.
02.07.2012
гармоничное **
Чуть сер потёртый алюминий,
чуть терпок неямайский ром...
Подруги глаз лилово-синий
так гармонирует с бедром
того же нежного оттенка
(из-за линяющих трико...).
На стуле – кошка-отщепенка,
блохастым свёрнута клубком.
У входа – грязь и раритеты,
пустых бутылок пёстрый рой,
как на картинах Тинторетто
стоит ведро с большой дырой.
А на столе – гаргантюально-
пантагрюэлистый бардак...
В алькове, бля, опочивальни
спит неопознанный мудак.
На стенах – Уорхолл, бра и плесень,
в буфете – Маркса "Капитал".
Мир невъебенно интересен,
как кубка Дэвиса финал.
Всё так стабильно, чудно, вольно,
как в райском грёбаном саду...
А за окошком добровольно
шагают граждане в пизду.
почти онегинское **
Херачит блинчики кухарка. Терзает кошку мальчуган. Метёт загаженные парки нерасторопный басурман...
А я ловлю сентенций гири, как пёс конфету "Отними". Пизде роскошный панегирик – луч света в сумраке фигни, строчимой денно, нощно, вечно толпой задроченных писцов... Васильев Лавр очеловечил труды и подвиги самцов на ниве пахоты и жатвы в "сельхозугодьях" у девиц, литературным тонким матом ведя повествованья нить о яйцах, конях, ланях, бабах, кентаврах, ебле, седине... Я б согласилась с ним едва бы, когда б он ни был близок мне... Его онегинские тоны тревожат мне поникшу грудь когда-то трепетной матроны, не упускающей взгрустнуть над той татьяниной малявой, что, мол, чего тебе ещё... Велеречивые отравы кармином мне туманят щёк. Ах, Лавр, душка – дивный лирик, ты мне так мил, хорош и люб...
Ты, как ямщик, который пилит по тракту, втиснутый в тулуп... На облучке, в конячью жопу уставив мутные зрачки, ямщик пиздит об эфиопе, что мирно в бозе опочил... "Ах, сукин сын, товарищ Пушкин (так льётся ямщикова речь), ты баб ебал и пил из кружки, стараясь вьюношей увлечь своею лирой невъебенной... И тем ты памятник воздвиг..." Пиздит ямщик, бухой и тленный, лавровасильевый двойник. Текут слова, сознанью внемля, под цветомузыкой из звёзд. Васильев Лавр мне близок тем, бля, что он певец концов и грёз, лиричен, тонок и бесстрашен, любитель и знаток пизды.
Он, может, глубоко не вспашет, но не испортит борозды.
cплинное
Можно пулю в висок. Мой висок: что хочу – сотворю.
Закурю по последней. Бесплодная пачка зарю
встретит вместе со мной. Не рассвет, а приказ раствориться
в безвоздушной, бездушной и душной пустой темноте