Религия в пусте? В пусте, где была наконец построена часовенка, да и то на средства арендатора-еврея? А богослужение совершалось не чаще раза в сезон, если вообще совершалось? Среди жителей пусты, которые в лучшем случае верили лишь в приметы да ворожбу? Правда, родители отца были фанатичные католики, зато родители матери были из числа тех кальвинистов, чья вера — должно же быть какое-то высшее существо или высшее начало, чтобы поддерживать в мире порядок, — мало чем отличалась от атеизма. Только ведь и братья отца привели в дом невесток, которые осеняли себя крестным знамением лишь для отвода глаз и, если заходила речь на эту тему, не скрывали своего мнения о священниках и святых таинствах. Слыша такие разговоры, бабушка, мать отца, только с улыбкой покачивала головой и закрывала глаза, поскольку не могла же она закрыть себе уши.
То ли дело у нас! Приезжая к нам, она привозила столько четок, сколько нас было в семье. За метр до порога она останавливалась и, сложив ладони, начинала молитву, косясь одним глазом на дверь, словно ловя момент, когда оттуда вышмыгнет черт. Мы молча вытягивались перед ней, как солдаты на смотре, и притворялись, что молимся, с нетерпением ожидая конца спектакля и понимая, что он разыгрывается специально для нас. Наконец она глубоко вздыхала и, держась прямо, величественно протягивала руку для поцелуя — она подсмотрела это, наверное, в замке у господ, — а затем, шествуя впереди нас, с высоко поднятой головой вступала в дом. Начиналась сущая пытка; молча переглядываясь, мы робко шли следом за нею. Почему мы чувствовали себя виноватыми? У нас на кухне и в комнате было гораздо больше порядка, чем у них в Небанде, но мать уже всего стеснялась. Бабушка бросала взгляд на украшения, сделанные из песка на земляном полу, и мы заливались краской. Она осматривала комнату, и, хотя воздерживалась от замечаний, мы с ужасом обнаруживали страшное упущение: на стене ни одной картины на религиозную тему (кроме вставленного в рамку маминого миртового венка, мы могли похвастать только копиями портретов короля Матяша и Ференца Ракоци да репродукцией «Избрание Арпада вождем»). После ее взгляда даже кружевные занавески на окнах представлялись нам вопиющими признаками разложения. Вообще, на что бы она ни посмотрела, этот предмет сразу же, как по волшебству, становился уликой против нас. Вероятно, так чувствует себя человек во время обыска в своей комнате.
А ведь, в сущности, она была очень сердечной женщиной. С той высоты, на которой она ощущала силу своего имущественного положения и положения своих детей, она взирала на нас вполне доброжелательно. Но это постоянное снисхождение, непрерывное прощение в конце концов стало раздражать. По-видимому, она и детей, всех, сколько нас было, считала живыми уликами, доказательствами любви нашей матери и непоправимого падения отца. Но с этим она уже примирилась и теперь, помолившись, подолгу не отрывала взгляда от красивого лица матери. Однако мать так и оставалась для нее чужой.
Она явно считала ее соблазнительницей, как почти все эгоистичные свекрови — своих невесток. «Мог бы Янош и другим чем заняться», — ханжески вздыхала она, и в словах этих был целый колчан острых намеков.
В детстве отец и в самом деле очень отличался от своих сверстников: был он скромен, прост, всем доволен и, по мнению многих, не приспособлен к жизни; стремление чего-то достичь, подняться, которое ему прививали, еще не проявилось в нем. Он ни за что на свете не хотел покидать пусту (это желание вновь возродилось в нем под конец жизни) и даже в школу, в ближайшую деревню, ходил из-под палки. Он не боялся учения — соображал неплохо, — а просто у него было такое чувство, будто за тополевой аллеей, обозначавшей границы пусты, любой мог отнять у него все что угодно, вплоть до сапог. Так выходило по его словам. Он хотел стать, как и его отец, овчаром. Но он еще только подрастал, а уж и дедушку-то держали старшим овчаром лишь для престижа: все больше земли распахивалось, отары таяли с каждым днем, дни старого хозяйства были сочтены.
Довольно долго отец слонялся по пусте без дела. Пристроили его как-то учеником к кузнецу, который и сам знал кузнечное дело не лучше, чем цыгане на краю деревни. Да к тому же и к ученику своему этот кузнец относился несерьезно: тот целыми днями мог шататься где угодно, и шатался везде, куда только тянула его все возрастающая любознательность. В конце концов то, чему он мог научиться в той кузнице, он усвоил. Кузнец из него получился не лучший, чем пчеловод, столяр или огородник (он позднее, когда у него уже было постоянное занятие, проводил свое свободное время по воскресеньям в изучении какого-нибудь, всякий раз нового, ремесла: сколачивал шкаф, вязал сеть, делал дудку, даже за коновальство брался охотно, а уж резать баранов был просто мастер). С такой умелостью и любознательностью он мог бы стать ключником, кладовщиком, а со временем, может, и старостой в пусте.