— Ну, ничего, и ты еще по-другому рассуждать будешь, дочка, — пробормотал старый Куратор и поспешил к двери вслед за Илуш. Он чуть не наткнулся на подслушивавшую Кизелу, которая не ожидала, что разговор на том кончится, и отскочила в последнюю минуту. «Сватья» была в полной растерянности и не знала, с каким выражением встретить «свата» — с таким, которое приличествовало, исходя из ее отношений с Жофи, или с таким, на какое она могла претендовать, имея в виду Мари. Однако Илуш смерила ее столь высокомерным взглядом, что и у Кизелы взыграла спесь. Она отошла в сторону, к плите, и зловещим взором проводила поспешно и неуверенно шагавшего к двери «свата».
В тот день Жофи не выходила из дому. На следующий день, пока она была на кладбище, Кизела погрузила свои вещички на крестьянскую телегу и перебралась в дом почтмейстера. У них весною умер старик отец, так что маленькая комнатушка была свободна и они охотно ее сдали. Конечно, не за ту цену, что Жофи, но настоящим господам Кизела могла и переплатить.
— Я уже боялась там оставаться, — объяснила она, — эта Жофи такая странная последнее время, поверите ли, я даже спать перестала по ночам, боялась, как бы она не выкинула что-нибудь надо мною, так и просиживала в постели ночь напролет. Услышу, как шкаф скрипнет, за сердце хватаюсь: о господи, Жофика! А тут на троицын день захожу к ней по-хорошему, вижу, в темноте сидит, принесла ей лампу, а она — точно фурия: дескать, я в Пеште чуть ли не бордель держала, я дом ее позорю. А я оглядываюсь, нет ли ножа поблизости — еще пырнет, чего доброго. С тех пор она все в комнате сидела, а если и пройдет через кухню — ну, будто привидение, право. Глаза, кажется, и сквозь стену видят, не угадаешь, чего ждать от нее в следующую минуту. Больная она, нервы расстроенные.
Про себя Кизела вовсе не была так уверена в том, что Жофи нервнобольная, и скорее считала ее просто злюкой, но она еще не совсем отказалась от надежды как-нибудь уломать Кураторов и не хотела из-за Жофи повредить будущей дружбе. Утверждение, что у Жофи не все шарики на месте, казалось ей сравнительно безобидным. «У бедной нашей Жофи в голове помутилось от ее несчастий» — это и самим Кураторам говорить не зазорно о старшей дочери, а Кизела тоже ничего дурного не рассказывала про нее, объясняя свое бегство, — только то, что и родителям ее должно быть ясно. Конечно, были в жизни Жофи эпизоды, про которые Кизела никак не могла умолчать. Как не раструбить, например, о том, что Жофи позволяла ребенку слоняться по соседям, уже больным заставляла его вставать с постели, оттолкнула малыша от себя в час его смерти? Или о том, как она вела себя в отношении Имруша? Но Кизела была великий мастер окрашивать свои рассказы соответственно главной идее, так что все эти разоблачения подавались лишь как подтверждение Жофиных «странностей».
— У нее, бедняжки, и раньше не все было в порядке. Как она отдалась вся ребенку своему, когда он умер — видно же, что любила, — а ведь, пока жив был, не очень-то о нем заботилась. Сколько раз я его, бедненького, из грязи да слякоти зимней вытаскивала у Хоморов за домом, в акациях. «Жофика, — говорю, — нельзя ребенка без присмотра оставлять». А она глянет своими глазищами — будто вилами проткнет. Мальчик уже бредить начал, но она и тогда его с постели подымала, а на меня смотрела так, будто я нарочно придумываю, что больной он. Или вот, разве это нормально? Другая мать душу выкладывает, когда ребенок болен, а эта вроде боялась его. В последнюю ночь, сама слышала, мальчонка стонал, просил: мама, возьми к себе! Боялся, бедняжка, ведь задыхался уже. Думаете, взяла? Спи, говорит и, можно сказать, оттолкнула от себя. И ведь не потому, чтобы не любила, избави боже. Стоит только посмотреть, что сталось за месяц-другой с этой раскрасавицей… Но такая уж она странная. Никого-то на свете не любит, родителей своих иной раз так честит, что слушать тошно. А уж про Илуш и говорить нечего. Ну, это бы я еще поняла. Но вот вам Маришка, уж такая славная, услужливая, покорная — кому и она не по нраву, тому только покойников и любить. А Жофи готова была со света ее сжить. Имруш мой иногда любил побалагурить с Маришкой — так Жофи и на него глядела, словно на убийцу какого. Я как-то еще выдерживала с нею, да и она меня терпела, больше, чем родную мать, привечала, но теперь уж с меня хватит. Жалеть жалею ее, бедняжку, но ведь я уж старуха, мне покой нужен. Не хочу больше по ночам в страхе пот утирать. А потом, право слово, вечно об одних только покойниках говорить с нею — нет, благодарю покорно: мой Шаника так, да мой Шандор эдак… на кладбище ходить без конца, проклятия ее слушать. Еще належимся на том кладбище, а пока живы, о живом думать положено. Эта бедная больная женщина так меня туда привадила, что и я уже ни о чем, кроме смерти, не помышляла.
Люди слушали исполненные сочувствия жалобы Кизелы и, оборачиваясь вслед спешившей на кладбище Жофи, перешептывались: