Тем временем в растворенной двери появилась соседка с какой-то бесформенной, непонятной ношей на руках и тотчас стала агрессивно оправдываться:
— Дочка говорит мне, он часто по-за домом нашим играет, там, где акации, попка-то прямо на земле, значит. Когда мы дома, она его к себе зазвать не смеет, а тут вот пожалела, что простынет, ну и позвала. А теперь ревет, мол, хозяйка Ковач скажет, что накормила его не тем чем-нибудь. Этого, говорю, не бойся, нету в том твоей вины, что ребенка без присмотра выпускают и он из дому бежит. Верно я говорю?
Жофи не слушала соседку, которая все распалялась, желая предупредить упреки. Кизела, спотыкаясь, опрокинув стул по дороге, поспешила к столу, чтобы засветить лампу, и Жофи лишь в свете, падавшем с кухни, из-за спины Хомор, увидела наконец сына, который, запрокинув головку, лежал у соседки на руках… Вся трепеща, она приняла его и тут же стала торопливо ощупывать дрожащими пальцами лицо, волосы — все ли цело, — стараясь разобрать в то же время, кровь или просто тень у него на лбу.
Между тем лампа на столе разгорелась, и Жофи, страшась утерять робко вспыхнувшую надежду, поднесла ребенка к свету. На лбу, оказалось, была тень, а не кровь; красное личико сына исказила гримаска, и широко раскрытые глаза смежились, прячась от света. Кизела отвела в сторону слипшиеся волосенки и морщинистыми пальцами пощупала лоб.
— Жар у него, — объявила она значительно.
Она расстегнула на малыше пальтишко и осмотрела грудь. Хомор, так и оставшаяся на пороге, пробормотала что-то вроде «бог в помощь» и, пятясь, вышла. Жофи покорно и испуганно держала перед Кизелой сына, возвращенного ей из-под автомобилей, крупорушек, лошадиных копыт. Она впилась взглядом в поджатые губы старухи, словно та способна была изгнать из ребенка болезнь, и старалась по глазам ее, ощупывавшим тельце сына, хотя бы на десятую долю секунды раньше прочитать приговор.
— Сыпи нет, — объявила Кизела, и Жофи почувствовала вдруг огромное облегчение, словно услышала: «здоровехонек». После леденящего ужаса первой минуты облегчением было уже и то, что все у него цело, что он дышит и открывает глаза. И когда Кизела сказала: «Сыпи нет», Жофи захотелось немедленно уверовать, что вообще все в порядке, и слова так и хлынули из нее, как будто главное было — успокоить самое себя:
— Может, и теперь будет, как в тот раз? Ведь у детишек чуть что — сейчас же жар открывается. Тогда-то я целую ночь не спала из-за него, а наутро он уж и не помнил, что ушко болело. А может, заигрался просто, вот и все. Ведь он как начнет, так удержу не знает… Болит у тебя что-нибудь, маленький мой? — спросила она Шани, который постанывал и метался у нее на руках.
Большие черные глазенки Шани, на минуту широко и недоуменно раскрывшись, устремились на мать.
— Не болит. — Глазки закрылись.
— Тогда что же с тобой, если не болит? Просто спать хочется? — подсказывала Жофи тот ответ, который вернее всего унял бы ее тревогу.
— Спать хочется, — согласился Шани, но на восковом его личике в тепле комнаты уже расцветали две красные розы.
— Говорит, спать хочет, — вскинула Жофи глаза на Кизелу, которая с холодным, непроницаемым лицом вошла в комнату, держа в руке собственный градусник; энергичными движениями сиделки она отвернула одеяло и стала взбивать подушки, еще теплые от тела самой Жофи. А Жофи, снова наполняясь отчаянием, отвела взгляд от этого замкнутого лица, так и не сумев прочитать в нем ни намека на ободрение.
— Господи, только бы беды какой не приключилось с сыночком моим, — бормотала она, адресуясь то ли к Кизеле, то ли к своему неуместному оптимизму, пока снимала с Шани башмаки.
Однако Кизела двигалась безмолвно, взбивая постель и выкладывая на край кровати ночную сорочку Шани с таким видом, будто послана сюда самой Судьбою.