Старуха мать вышла на минутку: пора было приказать Мари отгладить праздничный костюмчик Шаники. Когда она вернулась в комнату, все сгрудились вокруг кровати, и поденщица, стоявшая позади всех, сделала ей предостерегающий знак, словно она нарушала какое-то таинство. Сперва затряслись от рыданий внушительные груди Хорват, затем отвернулась от кровати Кизела, утирая глаза, поденщица шагнула в сторону, уступая дорогу, и старая Куратор увидела внука, увидела его закатившиеся, медленно открывающиеся глаза. Рука, когда она схватила ее, была еще теплой, но меж потрескавшихся губ не слышалось движения воздуха, и крылья носа тоже отдыхали.
— О господи, внучек мой маленький, все ж ты покинул нас, — вырвалось у нее из груди привычное причитание, которое она уже столько раз слышала и столько раз заводила сама за долгую свою жизнь. И сразу же, словно по знаку дирижера, зарыдали остальные, даже по красному носу иссохшей, как доска, поденщицы стекали слезы, и вся эта компания, только что у ложа больного оживленно обсуждавшая, упоминать Ковач в траурном извещении или нет, сейчас рыдала в превеликой скорби.
Жофи никогда еще не видела, как умирают. Ее мужа принесли домой в попоне — камень вместо живого человека, и она не могла представить себе, какое было у него выражение лица, когда пуля пробила ему грудь. Но смерть сына даже удивила ее: только-то и всего? Никакой особенной боли она не испытывала. Душа ее онемела, как немеет нога или рука, которые — хоть коли их — не чувствуют боли. Осталось только одно: способность наблюдать. Каждое движение ребенка словно отпечаталось у нее в душе; она отчетливо слышала причитания матери, чувствовала слезы крестной, капавшие ей на шею.
— Ты поплачь, Жофи. Эдак сердце разорвется, если не выплачешься, — твердила Хорват.
Потом Кизела обхватила ее за талию и силком повела в свою комнату. Жофи, обернувшись, увидела, что мать больше не льет слез, а кладет Шанике на глаза какие-то монеты. Мари внесла праздничный костюмчик мальчика; она плакала, но лицо у нее было при этом такое, словно она из последних сил удерживается, чтобы не рассмеяться. На кухне стояла поденщица, грела воду.
Между неправдоподобно парящим в воздухе ситом и раскачивающимся стенным шкафом Жофи провели в другую комнату. Кизела подставила ей стул, бормоча прямо в ухо какие-то бесконечные фразы, и Жофи, хотя различала отчетливо каждое слово, не могла понять, о чем она говорит. Потом вошла Мари с кружкой, и Жофи нужно было отпить из нее. Она уже протянула руку, но в этот самый миг рука вдруг сильно задрожала, дрожь охватила все тело, и Мари так испугалась, что кинулась звать на помощь, а Жофи испытала почти облегчение от того, что ее отпустила наконец непобедимая оцепенелость.
Весь день просидела она в комнате Кизелы. На кухне суетились, бегали взад-вперед люди: двигали шкафы, гремели посудой. Иногда заглядывали и к ней, и каждый уговаривал что-нибудь съесть или выпить или совал ей за спину подушки, как будто на стуле нельзя сидеть иначе, как опираясь на подушки.
— Ты бы прилегла, Жофика, — шамкая, уговаривала мать, — уж больно вид у тебя нехороший.
Жофи стало неловко все сидеть, как квочка на одном месте; она подошла к окну. На перилах галереи белело кем-то вывешенное белье — то самое, на котором только что лежал Шаника. Она поспешно отошла и снова сжалась на стуле. Было такое чувство, что самое страшное еще впереди. Теперь ее черед умереть. Она ведь тоже заразилась. «Хоть бы умереть!» — вздохнула она про себя, но тут же дикий ужас сковал ее тело. Задыхаться — вот так, как Шаника! Синие, потрескавшиеся губы!.. Сознание соглашалось: зачем жить? Но глаза невольно приглядывались — не синеют ли ногти, — и от малейшего кашля ее всю сотрясало: так же кашлял и Шаника напоследок.
Вошла Кизела, заговорила о приготовлениях, но так, как будто речь шла вовсе не о похоронах — не о похоронах Шаники. Она всячески избегала прямых слов, которые бы напоминали о действительности.
— Ваш милый папенька еще утром в Фехервар уехал. Он и печатные извещения привезет и цветы. Я-то предлагала телеграфировать моему сыну, он с радостью все привез бы. Но похоже, господин Куратор не доверяет ему. Ах, боже мой, любезность не навязывают! Вот не знаю, какой шелк они выберут. Забыла наказать ему особо — не дай бог, всучат бумажное покрывало. Не всякий ведь мужчина в таких делах толк понимает…