— А ты что скажешь?.. Ведь, по-твоему, на природе не гоже ни пить, ни спать с женщиной…
Я отмахнулся от них и сказал:
— Мне понравились твои братья.
Тут мы заговорили о Давиде и Чинто, о винах, о ведре с виноградом, о том, как прекрасна простая, естественная жизнь, а ветерок от быстрой езды шевелил нам волосы.
— Замечательно, в какой строгости они держат женщин, — говорил Пьеретто. — Мы себе прохлаждаемся во дворе, пьем и разговариваем о всякой всячине, а женщины и ребятишки сидят на кухне, чтобы не мозолить глаза.
Солнце шло на закат над самыми виноградниками и окрашивало густой киноварью каждый ствол и каждый ком земли.
— А между тем они работают, — сказал я, — обживают эту землю.
— Дурак ты, Орест, — говорил Пьеретто. — Что тебе Турин, что тебе анатомичка? Тебе бы нужно жениться на этой девушке и тихо-мирно обрабатывать свою землю…
Орест, глядя прямо перед собой, в затылок лошади, спокойно сказал:
— А откуда ты знаешь, что я не собираюсь так и сделать… Дай только время.
— Что вы за люди… — заметил я. — Одного отец прочит в монахи, другого — в агрономы. Вы об этом слышать не хотите и портите родителям кровь, а кончится тем, что ты, Пьеретто, будешь монахом-безбожником, а ты, Орест, — сельским врачом.
— Отцу это, во всяком случае, не повредит, — сказал Пьеретто с довольной улыбкой. — Нужно, чтобы он понял, что жизнь трудна. Если же потом, как и следует, ты придешь к тому, чего он для тебя хотел, ты должен убедить его, что он был не прав и что ты это сделал только ради него.
— А ты в самом деле женишься на этой девушке? — спросил я Ореста.
— Он все отмалчивается, — сказал Пьеретто. — Мол, пьяные, что с ними разговаривать.
Луна была красивая, еще по-вечернему бледная, не белая, но и не желтая, и я представил себе, как она будет светить ночью над всем этим краем, над землей, над плетнями. Мне вспомнился косогор Греппо, но, обернувшись, я увидел, что он исчез, словно растаял в чистом воздухе. «Это и есть Взгорья?» — хотел я спросить, но как раз в эту минуту Орест заговорил.
— Ее зовут Джачинта, — сказал он, не глядя на нас. Потом, размахивая кнутом, крикнул: — Боже мой, этим летом я сойду с ума!
Прошлой ночью ему и Пьеретто не спалось, и они принялись вспоминать жизнь на взморье. Орест рассказал, что, когда он был ребенком, низкие холмы, среди которых мы ехали сейчас, казались ему островами в морских далях и, глядя на это таинственное море, он в воображении бросался в него с высоты балкона.
— Тогда мне так хотелось сесть в поезд, уехать, побывать в других краях. А теперь мне и здесь хорошо. Не знаю даже, нравится ли мне море.
— Но ведь на Ривьере ты чувствовал себя как рыба в воде.
Мы приехали, распевая песни, а пока поднялись пешком из Россотто, нам опять захотелось выпить. Такие вещи женщины понимают — они поставили на балкон столик и принесли нам бутылку вина.
— Ну-ну, отведите душу, посидите при луне, — сказала мать Ореста. — Луна всякое слышала.
Ночь была тихая, безветренная, селение спало, только где-то лаяли собаки. В эту ночь Орест раскрыл душу — все рассказал нам про Джачинту. Когда луна закатилась и запел петух, Пьеретто сказал:
— Вот собака, даже у меня слюнки потекли.
Назавтра было воскресенье. Как бежали недели! Мы опять слонялись по площади среди вырядившихся, как чучела, мужчин и закутанных в покрывало женщин, которые наводили на мысль о палящем солнце и о болоте. Так, глядя на небо, мы и отбыли обедню. Я спрашивал себя, существуют ли праздники для молчаливых братьев из Момбелло, прерывают ли они свою обыденную жизнь, привязанную к гумну, полю, винному погребу, чтобы смешаться с другими людьми. Для них праздником была охота, терпеливое ожидание, сумеречные часы в сторожкой глуши. Когда служба кончилась, я стал смотреть на выходящих из церкви, переводя глаза с одного на другого — не встречу ли такой же взгляд, такое же выражение лица, спокойное и вместе с тем угрюмое, замкнутое, как у Давида и Чинто. Вышли и наши женщины. Джустина воззрилась на нас и, дергая за руки девочек, которым не стоялось на месте, начала нам выговаривать: зачем мы пошли к обедне, раз даже не вошли в притвор.
— Что такое притвор? — спросил Орест.
А Пьеретто еще и не то отчебучил. Он сказал, что дом божий — весь мир и что даже святой Франциск преклонял колени в лесу.
— На то он и был святой, — проворчала Джустина, — он верил в бога.
— А в церковь ходят те, кто не верит в бога, — сказал Пьеретто. — Не говорите мне, что ваш священник верит в бога. У него на лице написано, что он за птица.
Вокруг нас толковали о предстоящих праздниках и ярмарках, потому что середина августа в деревне — пустое время, когда между уборкой зерновых и сбором винограда можно передохнуть, и крестьяне, как говорится, бьют баклуши, точат лясы, живут без забот и в ус не дуют. Во всей округе гуляли, и только об этом и шел разговор.
— Превыше всего служение богу, — сказала Джустина, — служение богу. Те, кто не почитает священнослужителей, не христиане и не итальянцы.