Она очень хорошо помнит, как однажды в воскресный день она в своих черных длинных шерстяных чулках, с розовым бантом, вернулась домой после вечерни, держа молитвенник с золоченым обрезом и вытисненным на переплете крестом в одной руке и крученую свечку для первого причастия — в другой. Свечку она отдала Матери, чтобы та положила ее для сохранности в вату. В углу мансарды, опустив ноги в лохань с теплой водой, сидел Отец, поставив радом свои кломпы[100], и когда она вошла, он не проронил ни слова. Возле очага сидел какой-то незнакомец, его ноги в черных ботинках упирались в кирпичный бортик возле самого огня, весело пляшущего над ароматными сосновыми брусками, вкусно пахнущими дымом. Она не знала этого человека, но он был явно местный, на нем были такие же вельветовые брюки, как у Отца, и черный пиджак, как от отцовского воскресного костюма, и лицо у него было такое же смуглое и квадратное, и руки — о которых она часто потом думала — были в тех же мозолистых шишках, так же покрыты пучками волос и с такими же короткими выпуклыми ногтями. Отец сказал: «Вот она, Вантен», и светло-голубые, ясные глаза мужчины начали высасывать ее, невыносимо долго. Мать вышла за дверь, чтобы убрать свечку. Незнакомец сказал: «В общем-то, она старовата». «Я знаю», — сказал Отец. «Такую поди и не трахнешь, Ферхаген», — сказал незнакомец. Она подумала: немедленно бежать прочь отсюда, я сейчас зареву, ибо она поняла, что намеревается сделать мужчина, но потом она решила, что Мать этого никогда не допустит. Мужчина собрался уходить, Отец — Мать уже давно и думать забыла про всякие свечи, а возилась с тремя братишками и хнычущей сестренкой — о чем-то еще потолковал с незнакомцем у калитки, и тот кивал с таким важным видом, будто хозяин, который расплачивается в парадной комнате своего дома с сезонными рабочими, помогавшими ему при уборке урожая. Незнакомец видел ее еще лишь раз, не больше двух минут, перед тем как ее объездил, дав ей выпить какого-то темно-зеленого зелья, от которого она впала в полное беспамятство. На двадцатом году своей жизни, когда она поняла, что впредь должна совершенно одна заботиться о трех своих братишках и сестренке, поскольку Мать тогда же и умерла, она поняла, что с ней сделали, она часто думала о том мужчине, которого в деревне все звали Длинным Вантеном, хотя старались говорить о нем как можно реже, он вместе со своими сыновьями славился как искусный забойщик свиней, а еще его приглашали во многие дома, когда нужно было обиходить молодую девушку, как правило старшую дочь в плодовитом семействе. Мужчина что-то вдавил ей вовнутрь, это она поняла, и на двадцатом году, все чаще и чаще разглядывая в зеркале отцовской спальни свои мощные бедра, широкие плечи, смуглую кожу и пушок, нет, нет, волосы на подбородке и над верхней губой, она прокляла мужчину и его руки, и по мере того как мышцы на ее руках наливались силой, подбородок и щеки ее покрывались голубизной от бритья, ловкая и сильная, как мужчина (как тот, кого никогда не «трахнет» мужчина, — не мужчина и не женщина), заботилась об остальных детях, вырастила их и похоронила Отца, который так решил. Учитель думал: «Это происходит не во Фландрии, где совершают паломничества к реке Изер, потому что там лежат погибшие, где учителю вроде меня выплачивают содержание за тринадцать месяцев». И еще: «Это исключение, как если бы вдруг стало известно, что образовался трест, который сбывал бы дешевые рабочие квартиры, получая триста процентов прибыли!» Учитель отвернулся от говорящего существа, казавшегося ему поросшим шерстью, словно обезьяна, говорящего голосом трактирщика. Существо это сказало: