— Однако, — говорят они.
Этому «однако» ничто не предшествует, перед ним не произносится никакой другой фразы, подразумевающей противопоставление или ограничение, никто не утверждает ничего такого, к чему относилось бы это «однако». Все старые фрагменты их старых историй рождаются независимо один от другого и отделяются друг от друга этим «однако», которое не несет никакой нагрузки и не протестует, оно лишь сдерживает лавину далеких фактов, произошедших сто лет назад и поныне происходящих в кафе. Всем картежникам известно это недосказанное прошлое (да и невозможно высказать его до конца — во всей своей целостности оно непередаваемо), и единственно возможное сопротивление ему — словечко «однако», трамплин для следующей истории.
— А Боггер, он и сейчас там портье? В том же отеле?
— Конечно.
— Самое подходящее для него занятие.
— Он носит чемоданы с таким видом, будто они его собственные, и сует их владельцам, будто они ему в душу плюнули. Так по крайней мере говорят.
— Да, дела…
— Хорошая профессия.
— А плохих не бывает. Вон, посмотрите-ка на Пира-с-Веревкой. Кто бы мог подумать? Смех да и только. (И все засмеялись — даже шпион, который пересел поближе, словно желая поглубже вникнуть в рассказ, от которого ему не было никакого проку.) Начиналось-то все тоже с шутки. А теперь вон как вышло.
— И ведь при этом ни на франк не потратился этот Пир.
— И от армии его освободили.
— Ну да. Как-то, когда все трепались после торжественной мессы, Чейф фан Сменскес и говорит ему, а все кругом гогочут: «Не станешь же ты, Пир, таскаться со своим хряком по крестьянским дворам, от одного к другому». И они заржали, а Флёйтье Данейлс и говорит: «Вот-вот, с хряком на веревке». Ну а Пир подумал-подумал, да и отвечает: «А что, неплохая мыслишка», видно, это ему запало в голову, стал он и впрямь ходить по дворам со своим кабаном. Всюду его видали — на улице, в поле, на дорогах, — и все с кабаном на веревочке. Так и ходил от одного хлева к другому. А через год — я про сорок восьмой говорю, ну, или где-то в это время — наш голубчик катался уже на джипе, а позади — хряк. Можете представить, какая вонища была в этом джипе?
— Ну, а Пир-то каков. Встретишь его… человеком стал!
— А потом купил собственный грузовик. И стал возить уже двух хряков. А теперь-то, гляди, разъезжает на шикарной машине, на дизельном грузовике, триста пятьдесят тысяч стоит, если не больше. Купил у брата дом и построил свинарник, что тебе ратуша.
— Ну вот, а мы над ним смеялись. Теперь не посмеешься.
— Про хряка смешно…
— У кого трефы?! А! Бито, бито, десятка пик, козырь и еще раз козырь.
— Раз уж мы начали про кабанов…
— Мы начали про карты, двенадцать очков — маловато.
— Ну так вот, раз уж мы начали про кабанов, значит, мой дядя Анри, который был швейцаром, вы же знаете…
— Ну что, играем или нет?
— Служил он, значит, швейцаром в городском театре во время войны, хорошо там смотрелся, и вообще мужик он был что надо, ну а Локюфье, знаете, принц из «Страны улыбок»[29], каждый Новый год дарил ему шоколадки, и не маленькие. Ну вот, значит, началась бомбардировка, которая у Хакебейна все разрушила, бомбы тогда как горох сыпались, и одна, огромная, как Сарма[30], попала прямо в театр, и наш дядюшка Анри, который спрятался в подвале один, потому что жена его уехала к матери в Лауве, взлетел на воздух вместе с этим подвалом и приземлился на заднем дворе, целехонький, без единой царапины, только левую ногу ему зажало между балок…
— Кто ходил козырями?
— И надо же было такому случиться, прямо рядом разорвало пополам цистерну с навозной жижей, и все это добро хлынуло на двор театра, маленький такой дворик — три метра на четыре, так вот нашему дядюшке Анри — привет горячий — деться некуда, а эта жижа стала подниматься, уже залила его по грудь, уже к лицу подбирается, от вони его самого выворачивает, прямо белый свет в глазах померк, думает, надо же, как повезло: таким вот манером загнуться, не сойти мне с этого места, если вру. А тут пошла вторая волна бомбежки, и яйцо, здоровенное, как Сарма, хряснуло в дом рядом с театром, стена вокруг дворика рухнула, и все это дерьмо потекло из дворика наружу. Ну а дядюшка Анри высвободил ногу, рванул оттуда и давай хохотать, наскочил на немецкого офицера, обнял его — весь как был, вонючий, в дерьме с головы до пят, — а сам смеется-заливается, все никак остановиться не может, три дня он так смеялся, пока его не упекли в психушку.
— И что же, больничная касса оплачивала, психушку-то?
— Половину.
— А!
— Ну это еще куда ни шло.
— Послушай, Янте, если я объявлю сейчас сто сорок, ты должен предложить сто пятьдесят, при моих шестидесяти козырных.