Я больше не пишу за столом. Я увидел там, клянусь, рыбью чешуйку — плоский, папироснобумажный, высушенный глаз, круглое украшение этих икромечущих тварей. Спокойно.
Я владею временем всего мира. Каждый день для меня теперь как раньше день отпуска, проведенный на пляже. Блаженен. Нет, он еще более восхитителен, ибо многие отпускные дни раньше не отделялись от учительского Автобуса. Я эластичен и растяжим. Подобно всякому моему представлению о себе самом.
Крики, вопли, жалобный визг. Во всем этом я не узнаю себя. И все же это мой голос. Слегка хриплый, как после перекура. Бородавка в горле. Трещины в тканях. Жабры, паутина изнутри. На легочной трубке — пуговицы брюссельской капусты. На голосовых связках — рак. Эта тетрадь теперь — поскольку я клерк, был клерком, однажды стал клерком, всегда останусь клерком — мое воспринимающее устройство. Оно фиксирует само по себе. Сам пишу? Не смешите меня. Волосы поредели. Мешки под глазами, бледнеющий след от очков. В желудке отрыжка. Ногти на руках и ногах ломкие. Зверь — спит. Спит клерк — менеерчик! Но поэтому, а вовсе не из-за этой тетради — никакого стыда больше, никакого сожаления. С горящими фарами глаз я шарю дальше, Корнейл.
«Wir sprechen uns noch»
Поначалу я решил — то же самое крикнул тогда и мальчик, — что в первый вечер в Алмауте я видел Граббе, заключенного в паутину статуй, но если бы в тот вечер я двигался к дому напрямую от калитки, так чтобы на него падал свет с террасы, то я сразу узнал бы в нем Спранге, прежде всего по рыже-красным волосам, такая масть бывает у кошек.
Теперь, когда уже стало смеркаться и дом в Алмауте — один из крестьян в шутку назвал его Хавермаут[62] — остался у нас за спиной, он время от времени приближался ко мне почти вплотную, и я чувствовал запах, идущий от его одежды: то не был запах камня, скорее, запах металла и холодного пота; тыча в меня обрубком пальца, он рассказывал:
— От него сохранилось очень немногое, почти не осталось никаких портретов. Иногда кто-нибудь из Общества появляется с пожелтевшей фотографией, сделанной в России или в Германии, и говорит: «Ты не находишь, что он похож на Граббе?», но этого не может быть, потому что сам Граббе подчеркивал, что никогда в жизни не фотографировался. Хотя я уверен, что Сандра хранит парочку снимков в своем бюро. Однако извлечет ли она их когда-нибудь оттуда… Но уж, конечно, не тогда, когда вы у нее, к примеру, попросите фото для обложки, скажем, вашей книги, которая скоро появится. Нет, она бережет эти фотографии с тех времен и ни за какие деньги… так что приходится полагаться на свою память. А это почти невозможно. Поскольку еще при жизни он менялся так часто и менял не только манеру держаться или прическу, но и лицо. И как ни крути, в том мгновении, которое ты хочешь извлечь из закоулков памяти, появляется нечто символическое, хочешь ты того или не хочешь, нечто ритуальное, закручивающее твое воспоминание, словно гайку.
Он говорил:
— Я не изобразил его таким, каким он пришел в Алмаут, когда он еще звался Ян Виллем Граббе. Он был школьником, когда Рихард подобрал его. О своих родителях он никогда ничего не рассказывал, он был найденыш или что-то в этом роде. Общество предприняло попытки, чтобы докопаться до истины, вы же знаете, но вряд ли эта тайна когда-нибудь приоткроется. Самое раннее, что мы о нем знаем, — это год тридцать девятый. Он явился с де Кёкелером и его охраной.
То было время, когда отошли многие сторонники, поскольку тогда была установка на бельгийскую солидарность. Де Кёкелер укрылся в Алмауте, как в оазисе, надеясь здесь передохнуть. И вот, вы наверняка читали об этом в «Прибое», «Нашем наследии» или во фламандском приложении к «Сигналу», он возложил руку на плечо Граббе и произнес: «На него я могу опереться». Тогда-то он, очевидно, и сказал Рихарду, что у Граббе нет ни дома, ни средств к существованию. И Граббе остался там. До мая сорокового и после капитуляции он возвращался в Алмаут как в свой дом родной. Двадцатого мая ему было почти восемнадцать. А поверить в то, что он мертв, мы должны были около сорок шестого. Я имею в виду, не ему было сорок шесть, а случилось это в году сорок шестом. Рассказывают, что это Алиса Хармедам привязала его к Алмауту, и якобы сам Граббе не делал из этого тайны, но я в это не верю, женщины его не привлекали…