Ее голос (западнофламандский говорок, ощущается крестьянское происхождение, бедные крестьяне, они тоже причитали, покупая во время войны по четыре, по пять пианино и пряча в спальнях под кроватью дюжину радиоприемников и дюжину шуб), запинающийся, сиплый голос, будто она вот-вот залает:
— Моя сестра была такая же, как твоя жена или ты, откуда мне знать, во всяком случае, она не хотела иметь детей. Но хотела она или не хотела, а пришлось, потому что ее мужик целыми днями торчал дома. Потому что он был безработный, а она шила для других. Она хорошо умела шить, научилась этому еще дома, в деревне. Но с тремя детьми, которых она заполучила, работа у нее пошла побоку, чего уж тут удивляться. Однажды она показала мне свой живот: весь синий, жуткое дело. Иногда синева поднималась до самого лица: синева с багровым. От сидения целыми днями за швейной машиной. И вот как-то она мне говорит: Фрединочка, говорит, этот ребенок — это она о своем последнем, — что во мне, — мертвый. Ты что, и впрямь так думаешь? — спрашиваю. Да я точно знаю, отвечает. Пойдем со мной к доктору. С ума ты сошла, говорит доктор. И через четыре недели она опять пристает ко мне: Фрединочка, ты должна пойти со мной. И мы опять к доктору. Послушай, говорит он, мне-то лучше знать, все у тебя в порядке, и с тобой, и с ребенком. Но я же чувствую, начинает она кричать. Нет и нет, орет он еще громче. Ну ладно, говорит он наконец, идем — раз тебя заклинило. На рентген. Ну и через два дня, когда получили снимки, да-да, было уже совсем поздно, можно было различить его личико. Да, мадам, говорит, вы были правы, он сидит в вас мертвый. Что ты об этом думаешь? Она, конечно, была довольна, да нет, не довольна, а просто не знала, что об этом думать. Сделали укол, чтоб он вышел, и — хотите верьте, хотите нет — у этого ребенка не было ни рук, ни ног. Вот так. Еще бы — целый день сидеть за швейной машиной! Здесь нет никакой связи, сказал доктор, но это ж и так понятно…
Тихо. Прервись. Я испугался, что сейчас зажжется свет и я увижу ее лицо, лицо античной сказительницы. Я сказал, что ее ищет Корнейл, она пообещала вернуться позже и повернула ключ, на сей раз с другой стороны двери. Снова я сижу за столом, пахнущим рыбой. Все снова может случиться со мной. В который раз я царапаю название тетради для Корнейла; последнее название было: «Отчет». Скромно, мило, привычно: «Отчет». Первое название было: «Это моя тетрадь».
Я приклеил на тетрадь новую этикетку. Пустую. Под ней мое имя: доктор Хейрема.
Почерк, который я узнаю с удивлением.
Позади меня, слева на стене, двадцать четыре раза написано имя Граббе.
По одному имени в день.
Я хочу, чтобы они хотя бы раз принесли газету за сегодняшний день. Я постоянно бегу за временем вдогонку. Все происходит, и ни разу я не был при этом. Я все жую и пережевываю. Даже когда я пасся, вернее, паслось мое тело доктора Хейремы, я уже все пережевывал. Каждый жест рассматривался со всех сторон, каждое слово, срывавшееся с пробкового нёба, тут же записывалось и прочитывалось, будто на школьной доске…
…Мы уходили в тот вечер со склада торговой фирмы «Хакебейн» виноватые, окрашенные натриумным светом, надевавшим на наши лица маски виновных, она задержала меня, вскрикнув: «Не так быстро, менеер!» — и показала на свое бедро с полоской запекшейся крови, напоминавшей широкий кровеносный сосуд. Мы вошли в кафе на Хазеграс, да, в тот полночный час, учитель с ученицей, на виду у всех; все — это были матросы с одинаково грубыми лицами, такие же лица были у канадских солдат, свалившихся на наш город и продававших нам шоколад, презервативы и одеяла (из которых наши женщины шили пальто). Невыразительные лица, на которые не приклеивалось никакое воспоминание. Она, полчаса назад ворковавшая в одуряющем запахе дерева и принудившая меня к бессмысленной игре, так легко, светло и так предательски смеялась теперь под заговорщицкими взглядами матросов, смеялась вызывающе, точно так же, как смеялась она, получив «отлично» на экзамене по немецкому, и как смущенно улыбалась она, когда днем позже мы прятались в недостроенном доме, под голыми балками среди только что возведенных стен, мы опустились на корточки, а потом упали на кучу песка и лежали на цементных мешках, и тогда я попросил ее выйти за меня замуж; она укусила меня за верхнюю губу — так, чтобы все увидели завтра в классе.
Не исключено, что у Сандры Хармедам от меня будет ребенок. Сам того не желая, я посеял свое семя. Сначала, в ее комнате, она поиграла резинкой, которую извлекла из разорванного конверта с сургучной печатью и штампами, а потом выудила ее из целлофанового пакетика. Это хранится у нее чуть ли не с конца войны. Может, резинка «умерла», спросила она меня, и мы покончили с ней, надув, как воздушный шарик, и Сандра бросила ее в корзину для бумаг, видную всем, горничным и собравшимся внизу маньякам, ждавшим нас. Скоро у нее будет ребенок. Я хотел бы этого, я, у которого нет больше ни часов, ни очков, которому даже не дают сегодняшнюю газету.