Старик, тот, что открывал собрание, опять выходит на середину, взбирается на крупные валуны трибуны, он опять говорит, на этот раз тихо, подолгу останавливаясь почти после каждого слова.
— Братья! Я не все вам сказал, когда говорил в первый раз. Я сказал, что у нас на селе есть несколько человек коммунистов. А ведь я — я один из них. Уже довольно давно. Раньше молчал, а теперь, — старик повышает голос, — теперь говорю громко, что я коммунист, пусть слышат все и этот жирный москит Кристобаль. Пусть слышит и делает со мной что хочет. Но, братья, не стыдно ли, что у нас в селе только полдюжины коммунистов? Когда я был малышом, я слышал от старших, как дрались когда-то наши земляки против сеньоров и их лакеев. Разве же теперь, когда страдания наши умножились, разве теперь мы не пойдем в партию, которая знает, как надо брать за глотку наших палачей?
Старик подымает вверх чистый лист бумаги. Он пустым белым листом колышет горячий остановившийся воздух. Он машет листом и призывает.
18
По толпе идут странные волны. Что-то в ней колобродит. Что-то тяготеет к листу и что-то сопротивляется. Толпу распирает, ее корчит. И вдруг оказывается, что корчи эти — родильные.
На красном куске голой земли толпа темных безграмотных испанских батраков рожает. Толпа осознает себя борющимся классом и рожает партию, рожает коммунистов. Кристобаль вынимает засаленную книжку. Один за другим, непрерывной чередой, к гранитному валуну подходят люди и, оглянувшись на застывшее лицо жандарма, склоняются над листом.
Старик, призывавший записываться, знает всех а деревне в лицо. Но сейчас он торжественно, чисто по-испански формален. Он почти обряден. Он громко спрашивает об имени, и каждый подошедший громко называет себя.
Каждый, уже подписавший лист или еще не подошедший к нему, лихорадочно переживает поведение окружающих. Все щупают друг друга глазами. Трусы под этими взглядами стараются потихоньку отодвинуться в сторону. Другие с поднятыми головами преувеличенно расталкивают толпу, протискиваясь к трибуне. Долго длится сладостная пытка записи в партию на глазах у полиции. Растут два списка — один на листе у старика, другой в книжке у жандарма.
Наконец старик встает с листом. Он говорит вслух:
— Сто четыре.
Жандарм захлопывает книжку. Собрание недовольно.
— Мало!
— Нет, братья, это не мало. Это почти восьмая часть всех, кто здесь есть. Если эта сотня будет честно драться против попов, помещиков, ростовщиков и жандармов — она потянет за собой и тысячу и десять тысяч. Только смотрите, — не показывать спину врагу, не предавать товарищей! Ведь вы присягали, — он усмехается, — вы присягали совсем официально в присутствии гардии-сивиль!
Шествие движется назад, оно уже приобрело новый облик. Сотня батраков-коммунистов в ногу шагает за долговязым знаменосцем, за смуглым парнем из Севильи. И толпа сзади них идет по-иному. Это уже не толпа, это отряд. Крестьянский отряд,
готовый драться и побеждать. Оливковые рощи ползут вдоль дороги, и люди смотрят на них другими глазами; не глазами жертв, а важными глазами будущих хозяев.
Много ли удержится из новой люсенской ячейки? Трудно сказать точно. Это зависит…
Человека из Севильи под надежной защитой довели до станции, торжественно и радостно проводили. Жандармы не смели даже приблизиться.
На обратном пути я следил из другого вагона. Через две станции он вышел на платформу напиться. Ведь полевая трибуна в Люсене не была оборудована графинами и стаканами. Мальчишка взял десять сентимосов и подал глиняную посудину с двумя длинными носами. Привычным жестом испанского простого народа агитатор поднял кувшин выше головы и на весу наклонил его, чтобы холодная струйка воды упала в раскрытый рот. В этот миг его взял за плечо жандарм.
Этот был чистенько выбрит и в лилово-черных очках от солнца. Он только что вышел с листком в руках из станционной двери, из-под вывески «Телефо-нос». С другого конца перрона спешили еще двое, придерживая карабины.
Пока парень предъявлял свои документы, мальчишка с кувшином убежал. Так и не пришлось напиться. На ходу, между двумя конвойными, агитатор взял из кармана щепотку длинных Канарских корешков и стал делать самокрутку.
19
В тяжелом подъезде, между громоздкими колоннами, приоткрыта дверь. На окнах подняты шторы, женщины моют стекла. Сбоку, в переулке, служители выбивают палками ковры. Это все впервые после 17 сентября 1923 года, когда в столбце правительственных распоряжений «Гасета де Мадрид» появился королевский указ о роспуске испанского парламента.
Впервые за восемь лет опять наполнился и галдит дом с колоннами — сейчас не как будничный парламент, сейчас как «кортес конституентес», учредительное собрание, важная политическая утроба, из которой должна выйти Испанская республика, ее конституция, ее законы, устои, каноны.