— Марья Сергеевна, речь идет о судьбе человека. В этом деле не может быть равнодушия. Матери нет, и мы отвечаем за девочку. — Она заговорила душевно. — Да! Мы с вами отвечаем, Марья Сергеевна! Что ж мы, дурочки? Не видим, что ли, что тут просто любовь и тому подобное.
— Я не вижу в отношениях Мити с Олей ничего «тому подобного»! — твердо возразила Марья Сергеевна. — Вас пугает само чувство. Но в семнадцать лет испытать его так же естественно, как в шестьдесят растить внуков… Вы лучше были бы настороже там, где пошлое ухаживание с мещанской гнильцой, как было с той же Ситниковой, когда обманом удаляли из квартиры родителей, привозили в дом водку. Я не хочу об этом! Мой Митя выработал в дружбе с Олей то, чему цены нет в жизни: способность смотреть на девушку как на человека, видеть в ней товарища по жизни, по общим интересам. И она смотрит на него как на товарища. А это и есть в их возрасте умение любить.
— Да пусть себе любят! — воскликнула Антонида Ивановна. — Ах, Марья Сергеевна, у меня нет особых прописей, как с детьми обращаться, и я не из тех, кто говорит: «Выбрось мальчиков из головы!» или: «Все твои переживания — глупость сплошная!» Я же понимаю… Ведь даже у Плюшкина при воспоминании о школьных годах что-то зашевелилось в груди. А я не Плюшкин. — Ей было неловко, что она оправдывается, и улыбка чуть-чуть шевельнула ее губы. — Я помню свои юные годы, люблю юность. Поймите, они должны вести себя так, чтобы репутация школы не страдала. Вот и только! То есть чтобы не вызывать лишних разговоров.
Марья Сергеевна нашла на столе среди вещей и подвинула к себе блюдце с водой.
— Вы хотите, чтобы они заботились не друг о друге, а о том, какое они производят впечатление.
— Я повторяю, Марья Сергеевна: я так же, как и вы, считаю, что вся эта история не стоит и выеденного яйца! Я не первый год в школе и разбираюсь в душевной жизни переходного возраста. Оля трудная, в глаза не смотрит, говорит раздраженно, резко, отрывисто. Вы сами это знаете. И тем не менее… ах, дети есть дети! Я обязана была ей сделать выговор за посещение вечера в мужской школе без моего разрешения. И потом эта драка, только что не дуэль. Ведь вот Пантюхов позвонил же ко мне. Дня не прошло, позвонил.
— Пантюхов? Но ведь вы знаете, что этот человек пальцем о палец не ударил, чтобы побеспокоиться об Оле. Он только пыль в глаза пускает!
— Все равно. Не горячитесь, Марья Сергеевна, я права. Раз он вмешивается, я должна отреагировать. Ведь он единственный родственник.
— Ну, знаете… Пантюхов в роли блюстителя нравов! Зачем же вы тогда со мной разговариваете?
Антонида Ивановна помолчала с минуту — время достаточное, чтобы выбрать более удобные позиции.
— Не думала, Марья Сергеевна, — начала она примирительно, — что вы затеете такой пылкий, студенческий спор по поводу очевидной вещи. Вы такие забавные претензии ко мне предъявляете. Но ведь должна я была сообщить свое суждение тем, кто ведает распределением вожатых? За Олю Кежун мы отвечаем, пока она в школе, — ни до, ни после! Ведь даже родители отвечают за детей до известного возраста, даже алименты выплачиваются до восемнадцати лет, а там — иди-ка своей дорогой!
— Вот именно. Вот мы и договорились! — И Марья Сергеевна стала ожесточенно тыкать окурком в блюдце с водой. — Даже сильно желая обидеть, я не сумела бы рассказать о вас так, как вы сами о себе. Кому уподобились! Нам и вправду говорить не о чем. Только я вам скажу, раз нам и дальше предстоит вместе работать: побольше бы таких студенческих споров на наших педсоветах! Меньше бы выходило из стен школы медалисток, которые ничего не знают за пределами программы, пай-девочек, о чьих романах не говорят, а родители узнают последними, лишь по отметке загса на паспорте.
— Вот видите, вы же сами себе противоречите… Какие ужасы припомнили! — И Антонида Ивановна при этих словах коснулась пальцами щек. — Не понимаю вас! Почему вы хотите затруднить и без того тяжелое положение нашего брата педагога? В таком возрасте, как у Оли, все воспринимается слишком сильно, ярко! Надо сдерживать эти порывы! Сдерживать…