— Семен, — ответил Семен и улыбнулся ледоколовским лицом.
— Так ты же Ледокол! — протянул радостно Семен.
— А какая разница?
— Нет! — закричал Семен. — Я к матери пришел! Потом в Москву поеду. Прощения просить!..
— Ха-ха-ха! — засмеялся ворон. — Прелестно! Резонно-с. Двойники! Ха-ха-ха!
…Потом Семен проснулся. Вокруг было темно и тихо. Семену почудился чей-то шепот:
— Вася! Ты спишь, Вась?
— Тебе чего?
— Вася, иди-ка ко мне, слово есть…
Кто-то тихонько зашлепал босыми ногами. Скрипнула койка.
— Не спишь, почему?
— Вася… — зашептал Дуськин голос, — Вася, понесла я…
— Чего понесла? — кашлянул Кретов. — Куда понесла?
Дуся всхлипнула:
— От тебя понесла… Ребеночек станет…
— Врешь? — хрипло сказал Васька.
— Ой, что же будет…
— Врешь, Дуська… от меня? Не может быть… Эй, проснись! — заорал Кретов — Проснись!..
Рванулось от печурки пламя. Солярка загудела сердито. Заскрипели кровати. Пососкакивали канавщики.
Васька стоял посреди жилухи в подштанниках и телогрейке, после подпрыгнул и забил пятками неслышную чечетку.
— Рожать Дуська будет! От меня!
Когда он остановился и тишина на секунду присела в жилухе, тихим, но отчетливым голосом сказал Семен:
— Сын если, назови Женькой…
— Ожил! — ойкнула Дуся, и заплясали, завертелись над Семеном знакомые бородатые рожи. Они скалились, улыбались, Семен тоже хотел улыбнуться, но все вдруг померкло…
Ох и злы же они бывают, последние мартовские пурги!
В безграничной холодной вышине небо размечено звездными знаками безразличия, и при абсолютно чистейшем небе стремительно вращается над промороженными распадками и долинами искрящийся диск ветра. Там, где земля неосторожно касается этого диска угорьями или гольцовыми предплечьями, пурга визжит особенно, пытаясь все сровнять, пригладить и заполировать лунным зеленоватым блеском.
Покосила последняя вьюга крест на Красной канаве, в клочья разодрала толевую крышу жилухи, и заматеревший снеговой вал, застыв, перехлестнул вверх баньки. Стала она похожа отдаленно на пьедестал того памятника, что изображает скачущего всадника, растоптавшего змея.
Погулял ветер отходную, пошабашил. И с апрельским новорожденным рассветом стихло все, улеглась мглистая поземь. Солнечный шар покатился по гольцам, затопил Огиендо светом, и проснулась тогда капель. И враз забахромились навесы сосульками, зазвенел поплывший снег, весело и переливчато.
Не с капели ли поворовали чистую звень православные звонари? А почему бы и нет, все может быть, — запела весна, ранняя, горная, и в жилухе начались приготовления к необычному…
Весь день волчком вертелась по жилухе Дуся, успевая жарить, парить и мыть да дважды смотаться на голец, где после ее ухода горько вздыхала земля и катился по горам развесистый гром.
Семен молча наблюдал за всей этой расторопной Дусиной суетой, подтаскивал дрова, слушал разные запахи, слетавшие с печуры, слегка тосковал и все приглядывался и приглядывался. Любо было видеть, как Дуся устраивает стол, накрывая его простынями, как шоркает голым веником пол, наклоняясь сильно и розовея веснушчатым лицом, не стесняется Семена, высоко подоткнув серенькое платьишко, так что стали видны резинки синих трусов, как мурлычет про себя какую-то песенку, прислушивается к кастрюлям, разбрасывает по чистому полу пахучие еловые ветки. За ними ходил в дальний разлог Гуржап, ставший почему-то в последнее время невеселым.
Семен поднялся совсем недавно, но ходить много не мог, слабость выжимала из похудевшего тела пот, голова шла кругом, и темнело в глазах. Плечо подсыхало трудно, рана сукровилась, но Дусины короткие пальцы меняли бинты до того ловко, что боли почти и не чувствовалось. Дуся и рассказала Семену, как бредил он страшно, кричал, вскакивал, плакал, звал все какую-то Ирину, ругался и не приходил в сознание. От нее же и узнал Семен, как Гуржап дважды мотался через перевалы на Чаю за лекарствами, как потом, плюнув на них, бродил по лесу и собирал какие-то травы, варил их и давал пить Семену, как по очереди дежурили горняки возле него, когда остальные уходили работать, и как Лебедь, прокипятив иглу-цыганку с ниткой, собственноручно зашил рваную рану…
Семену было и приятно и стыдно после этих рассказов: как же он так, мужик, развалился… Его еще, поди, жалели…
Он смотрелся в зеркало Лебедя и не узнавал себя: волосы на висках засеребрились, глаза провалились в темные ями́ны, лоб изрезали глубокие морщины, губы почернели, спеклись, искусанные в горячем бреду, борода густо обметала лицо, захватывая бледное пространство под глазами. «Нечего сказать, — думал Семен, — хорош гусь…»
Изредка он выходил на улицу, подолгу сидел на бревне, что еще не сгорело в печурке, смотрел на синий воздух над распадками, слушал капель, и все вспоминались ему странные видения, что показывала ему Пашкина самодельная пуля.