— Я сиводня беспечный гуляю… А назавтра пайду варавать. А когда я в тю-урь-му пападаю, я ни буду грустить и рыдать… Ладно, дед… За твое… будущее. Хотя и я, и ты ни хрена подобного этому самому будущему не нужны. А за приют спасибо. И за сына моего, Ваську… спасибо…

— И ему, стало быть, благодарность… — помолчав, сказал Федор.

— Кому? — напряженно вскинула головой Полина.

— Гаденышу твоему. Слышь, Гаденыш! — Федор фьюкнул губами в сторону крыльца, где припорошенный снегом чернел шерстистый клубок. — Обмаялся зверь-то. Зачухался после службы…

— Иди, Федор. Иди… — Полина подтолкнула Федора в плечо. — И еще я тебе напоследок… не ходи на кордон больше. Не майся…

— Ты што, на меня в обиде? — Он пристально всмотрелся в лицо Полины.

Она стояла перед ним, в зыбком рассвете, совсем сейчас махонькая, намного уступая ему в росте, с наброшенным на уже убранную голову исстиранным драным ошалком. Фонарь из пристроя бросал на ее лицо мятый неверный блик, отчего под глазами Полины отчетливо проступили подрагивающие темные окружья. Федор медленно повел взгляд вниз, и у него тонко заныло слева: он как бы заново увидал в платьевом вырезе ее уставшую кожу, провисшие, свободные от всякой там механики груди, неясный контур оплывших бедер, высоко заполнявшийся подол и полноватые ноги в грубых, самодельной работы чулках, в пересохших за ночь латаных-перелатаных ичигах.

А Полина вела взгляд вверх, и у нее тоже щемило слева: полупустой рукав меховой куртки, совсем забелевший от времени широкий армейский пояс, ножик в деревянном чехле, бывалый шарф, на несколько раз обернувший крепкую шею, сутуловатые плечи, обветренные губы, шершавое лицо, кустистые брови, тяжелый, слегка сплюснутый нос…

— А мы еще ничего, правда? — деланно обозначил улыбку Федор. Я вот на тебя глядел и знаешь про што вспомнил? Про то, как к тебе в порту приставал… Тогда… Помнишь?

Полина коротко шатнулась к нему и прижалась лицом.

— Ну, чего ты, чего, Полюшко?

Федор целой рукой повел по ее голове и сдвинул платок. А она подняла на него глаза, силясь сказать что-то, но не сказала, только выдохнула из себя враз заклубившуюся немоту. Федор обнял ее…

Вот тогда только Гаденыш вынул из-под задней своей лохматой штанины узкую умную морду, ощерился, стараясь удержать зевок, но все-таки зевнул, обронив при этом жатый горловой звук. И Федор, и Полина услыхали его: повернулись в сторону Гаденыша. Он долго, не мигая, смотрел на них единственным своим правым глазом, после, вздохнув, опять превратился в плавный шерстистый клубок.

— Все, все я, Федор, помню, — сказала Полина. — Оттого и боюсь чего-то… Ведь Ефим так и до сих пор не верит… Про сына-то…

— Дак ить вот ить…

— Иди.

Полина резко оторвалась от Федора, сняла фонарь с гвоздя и, не оглядываясь, закрыла за собой дверь в избу.

Федор не спеша обстукал лыжи, бросил на снег, долго крепил одной рукой, подумал, в какую сторону идти, и, решив, что по старому следу не стоит, обогнул поскотину и тяжело заскользил в сторону леса, мимо вымороженной старицы, на берегу которой за неровной оградкой смутно чернел большой лиственничный крест.

Гаденыш проводил его внимательным, немигающим глазом.

Верст через пять, когда уже и совсем растворились за ним редкие огни райцентра, а накатанный зимник вплотную придвинулся к реке, Ефим, сильно разогретый и оттого почему-то довольный, остановился, снял шапчонку, отерся ею. Последок недавней метели — хиусок — приятно коснулся его плешивой головы. Ефим достал папиросы, закурил, не сердясь на истрату трех спичек, и долго стоял, ощущая исходящий от себя во все стороны пыл. Хмель от парфеновского самогона почти прошел, но добавлять веселости Ефим не спешил, тем более что литровая фляга была рядом, за спиной в брезентухе-котомке.

А ночь выползала в рассвет, и темная мгла впереди творилась в серое. Шибко гудели провода на телеграфном столбе, и Ефим, опять же с удовольствием, послушал их пение, ни о чем определенном не думая. Но то, что возвращался он на кордон и там было много всего сразу: и банька с березовым пахучим веником, и баба, по которой он не то чтобы оскучал, а так, мужицкое своего требовало, — накапливало в Ефиме добрый настрой, а предстоящие еще пятнадцать километров только и откладывали разные эти радости на недолго.

Докурив, Ефим углядел впереди полузамытую пургой чумницу и решил, что пойдет по чужому ходу, заранее загадывая: лыжня все равно ведет к реке и, видимо, за изволоком опускается на лед, а там — веселее, и ветер шибает попутный; и ни один ли черт, где пересекать реку — кордон одно — на той стороне, за островом и еще двумя перекатами — Утячий Разбой и Воронья Немилость.

Все оказалось верным: лыжню протропил кто-то с головой и уважающий свои ноги, так что вскоре Ефим и вовсе доверился чумнице, крупно выскальзывая по ней на старых, но прочных парфеновских лыжах.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги