Ефим опустился на табурет. Наступила звенящая тишина. И в ней стрельнула выгоревшим дровяным сучком печь. Тишина была на этот раз в избе долгой. Ефим, вжав голову в плечи, ссутулился над столом, крытым старой цветастой накидкой.
— Была, значит… — сказал он осевшим голосом. И повторил опять: — Была. Как же мы теперь жить с тобой станем? А?..
Он вышел из горницы, налил в темной кухоньке в стакан и выпил. Вернулся.
— Как же нам жить-то теперь? Застрелить тебя счас?.. После и Федьку надо, стало быть… Прямо хоть фронт открывай… Ты чего про это думаешь?
— Не знаю…
Ефим подошел к койке и опять пристально смотрел на Полину. Внутри себя он слышал лишь одну пустоту. Сейчас она была точно такая же, эта пустота, как и тогда, в кустаре, когда после выстрела медленно обвалился в ручей Меченый. Ефим сел рядом с Полиной. Большим усилием спугнул в себе дурноту и заговорил тихо:
— Мы же с тобой, почитай, жись отмотали… Плохо ли, хорошо, а жись… Как же теперь? Как?.. — Помолчав, Ефим вдруг спросил: — Слышь, баба, а почему твой Гаденыш в лес не уходит?.. Ведь, гуторят, сколь волка ни корми, он все одно в лес смотрит… Почему этот живет при тебе? Может, волчье чего в тебе углядел, а?
Полина вытянула из-под перины руку и протянула ее к Ефиму. Он посмотрел на эту темную, изъеденную работой руку, отодвинулся.
— Зверь зверяка́ чует издалека… Только как теперь жить-то? Пусто все… И вот здесь, у меня пусто…
— Ефим… — позвала Полина. — Ефим… Прости…
— Бог тебя простит… Я беспечный сиводня гуляю, а назавтра пойду ва-ра-вать…
— Ефим… Ложись…
— А што? — пьяно вскинул голову Ефим. — И лягу. Вот счас разоболокусь и лягу… Не с Парфеном же мне… У меня баба есть… Нет, ты скажи, почему волк с кордона не ушел, а? Может, он предатель звериный? И ты — предательница… И Федька… И я… Все по мосту не пройдем? А река по весне лед сбросит… Зашумит… Река, она вольная… Бежит себе куда надо…
— Ефим…
— Чего? Ну, Ефим… Ну, Постников я… Вот счас лягу… — Ефим уронил голову. Язык его совсем заплетался. — А когда я в тю-урь-му… Как же теперь жить-то?
Полина раздела Ефима, вялого, поддающегося. Опрокинула на койку. Он туч же захрапел. Осторожно, боясь разбудить мужика, просунулась между ним и стенкой. Лежала с открытыми глазами до самого рассвета, слыша рядом потное тело Ефима…
Под утро начался ветер. Он наваливался морозной своей тяжестью на избу, гремел щеколдой на двери пристроя, тонко скулил в трубу. А Полина увидела щелястый, занозистый паром и себя на пароме, тесно заставленном возами со свежим сеном. С возов на журливую воду бесслышно летела труха, а рядом с паромом лежал на воде светлый упругий лунный мост. Дед-паромщик плевал на него и говорил, не обращаясь ни к кому:
— Понастроют мостов этих… Скоро и совсем грешному человеку негде пройтить станет…
А на том берегу, в толпе черных старух, стояла мать Полины, Настасья, и широким крестом рушила мост. По нему в эту минуту бежал Гаденыш, свеся багровый язык. До берега ему оставалось совсем немного, но Настасья еще раз черканула по воздуху крестом, и исчез перед волком серебряный настил. Гаденыш потоптался было, после сжался в пружину и, оторвавшись от воды, полетел… Он летел так бесконечно долго, вытянув передние лапы вперед и положив на них голову. Потом сильно замычала стоящая на пароме корова, и дед, сматерившись, повесил ей на обломленный рог свою издырявленную, без донышка, соломенную шляпу. Бабы на возах запели стройно и тягуче:
— Я беспечный сиводня гуля-аю!.. А назавтра пайду варавать… Если Кольке скажу слово — да-а-а! — то для Митьки останется — не-е-ет…
Вместе с последним словом песни «нет» Полина, допустив летящего волка до спасительного берега, спустила курок. Ружье осеклось…