Назавтра он попытался работать в коридоре, послезавтра — в душевой, при электрическом свете, на следующий день — в кухне. Но впервые его стесняли люди, которых он повсюду встречал, — и те, кого он едва знал, и его близкие. На некоторое время он перестал работать и погрузился в размышления. Если бы было подходящее время года, он стал бы писать на натуре. Но к несчастью, приближалась зима, и до весны трудно было взяться за пейзажи. Он все же попробовал, но скоро сдался: холод пробирал его до костей. Он провел несколько дней наедине со своими холстами — то сидел возле них, то стоял у окна; он больше не писал. Потом он стал с утра уходить из дому. Он рассчитывал набросать какую-нибудь деталь, дерево, покосившийся дом, профиль прохожего. К исходу дня оказывалось, что он ничего не сделал. Его обезоруживал малейший соблазн — газеты, случайная встреча, витрины, кафе, где можно посидеть в тепле. Каждый вечер он выискивал отговорки, задабривая свою нечистую совесть, непрестанно мучившую его. О, он будет писать, непременно будет, и лучше, чем прежде, после этого периода кажущейся опустошенности. В нем совершается внутренняя работа, вот и все, а потом его счастливая звезда, словно омытая, в новом блеске покажется из окутавшего ее густого тумана. А между тем он не выходил из кафе. Он обнаружил, что алкоголь вызывает у него такой же душевный подъем, какой он испытывал в те времена, когда увлеченно работал по целым дням и думал о своей картине с горячей нежностью, сравнимой только с его любовью к детям. После второй рюмки коньяку его охватывало это сладостное возбуждение, и он чувствовал себя одновременно властелином мира и его слугой. Правда, он наслаждался этим чувством сложа руки, и оно оставалось бесплодным, не претворяясь в произведение искусства. Но оно всего более приближалось к творческой радости, составлявшей смысл его жизни, и он проводил теперь долгие часы в этих шумных и продымленных заведениях.
Однако он избегал мест, где бывали художники. Когда он встречал знакомого, который заговаривал с ним о его живописи, его охватывала паника. Ему хотелось удрать, его собеседник замечал это, и тогда он удирал. Он знал, что у него за спиной говорят: «Он принимает себя за Рембрандта», это усиливало у него ощущение неловкости. Во всяком случае, он больше не улыбался, а его прежние друзья делали отсюда странный, но неизбежный вывод: «Раз он не улыбается, значит, он очень доволен собой». Зная это, он все больше сторонился людей своего круга. Стоило ему, входя в кафе, почувствовать, что кто-нибудь из присутствующих узнал его, у него падало сердце. Беспомощный и полный непонятной печали, он на секунду застывал, затаив свое смятение и внезапную жажду дружеского участия, вспоминал Рато с его добрым взглядом и, круто повернувшись, выходил. «Ну и физиономия!» — услышал он как-то у себя за спиной.
Он бывал теперь только в удаленных от центра кварталах, где его никто не знал. Тут он мог говорить, улыбаться, к нему возвращалась его доброжелательность, никто его ни о чем не спрашивал. Он завел себе нетребовательных приятелей. В особенности он любил поболтать с одним из них, гарсоном в вокзальном буфете, куда он частенько заходил. Однажды тот спросил у него: «А чем вы занимаетесь?» «Малюю», — ответил Иона. «Малярничаете или картины пишете?» — «Картины». «О, это трудное дело», — сказал гарсон. И больше они не затрагивали этой темы. Да, писать трудно, говорил себе Иона, но он с этим справится, надо только придумать, как организовать свою работу.
Мало-помалу за стаканчиком вина он приобрел новых знакомых. Ему на помощь пришли женщины. Он мог поговорить с ними до или после постели, а главное, слегка похвастаться — они его понимали, даже если не слишком ему верили. Иногда ему казалось, что к нему возвращается его прежняя творческая сила. Однажды, ободренный одной из своих приятельниц, он решился взяться за дело. Он вернулся домой и, пользуясь отсутствием портнихи, попытался снова работать в спальне. Но спустя час он отложил холст, улыбнулся Луизе, глядя на нее невидящим взглядом, и вышел. Он целый день пил и провел ночь у своей приятельницы, где, впрочем, сразу заснул. Утром его встретила воплощенная скорбь в облике Луизы. Она хотела знать, спал ли он с этой женщиной. Иона сказал, что нет, потому что был пьян, но что до того он спал с другими. И впервые он с болью в сердце увидел у нее то выражение лица, какое бывает у людей от внезапных и чрезмерных страданий, — это было лицо утопающей. Тогда он отдал себе отчет в том, что все это время не думал о ней, и ему стало стыдно. Он попросил у нее прощения, сказал, что с этим покончено, что с завтрашнего дня все будет по-старому. Луиза была не в силах говорить и отвернулась, чтобы скрыть слезы.