В самом деле, чем я мог восстановить себя в глазах Верочки? Разве была какая-нибудь возможность вырвать из ее памяти мои слова, мой животный, отвратительный порыв. Я не в силах был сделать этого. Одно могло спасти меня – смерть. Мертвым все прощается.
Под влиянием этих чувств и мыслей фантазия моя приняла совершенно особое направление.
Я стал мечтать самым непростительным, самым ребяческим образом.
Я скоропостижно умираю. На длинном узком столе лежит мое беспомощное похолодевшее тело. Примиренный, таинственный, со сложенными на груди руками, я точно сплю. Губы мои загадочно-горько улыбаются, ресницы неплотно закрывают глаза.
Верочка рыдает, прижимаясь к ногам моим. Непоправимое, неотступное горе безнадежной тоской сжимает ее грудь.
Я не понят. Меня не оценили. Она не почувствовала всей глубины моей страсти. И я, потерянный, не в силах был жить, не в силах было мое сердце выносить этих оскорбленных мук, и оно разорвалось… Я погиб. Она теперь только поняла все это. О, зачем так поздно… Зачем я оттолкнула его, измученного, страдающего… Я убийца его. Это благодаря мне он лежит на столе беззащитный, ненужный. А я буду жить… И ничем, ничем, никогда не вернешь прошлого.
И у меня у самого начинало щемить в горле от нестерпимой жалости к самому себе. Я все простил себе, я со всем примирился и, как над покойником, безвозвратно ушедшим куда-то, готов был плакать навзрыд.
Конечно, здесь было много сантиментальности. Но эта сантиментальность была особенная: от нее, если позволено будет так выразиться, попахивало трупом.
В этом-то пункте мой острый стыд, мое вконец потрясенное самолюбие каким-то фантастическим образом соединилось с моей постоянной мукой, с моим культом смерти. И самым неожиданным образом вылилось в невообразимо уродливую форму. Вылилось почти в невероятную ложь.
Два слова о лжи. Мне иногда приходит в голову, что ложь у нас определяется слишком формально. Достаточно, чтобы утверждение фактически, внешне не соответствовало действительности, как уже оно сейчас клеймится словом ложь. «Что же тогда, по-вашему, ложь?» – скажете вы. Не знаю. Может быть, тут недостаток языка человеческого, и нужно было бы изобрести какое-нибудь новое слово, только я положительно уверен, что могут существовать такие случаи, когда, несмотря на явное несоответствие утверждения с фактом, лжи все-таки не будет.
Ну вот скажите, была ложь в том, что я сделал дальше, или нет?
В таком «сантиментальном» настроении проходил я до самого утра. Чего-чего не нафантазировал я за эту ночь. От бессонницы и внутренней нервной работы я ослаб совершенно. Кажется, никогда я так реально не ощущал, что будет, когда я умру. Как по-прежнему будут сиять звезды, плыть облака, шуметь лес, всходить солнце. Я чувствовал себя таким оставленным, лишним, сиротливым, каким может быть только покойник, забытый и людьми, и землей, и небом. Я был живой покойник. Мне казалось, что я действительно умер и это кто-то другой, близкий, как лучший друг, и жалеет меня, и плачет надо мной.
Могло ли быть иначе? Ужели человеческая фантазия способна создавать такие иллюзии, и воображение, мечта, нечто несуществующее – вызывать такие настоящие, подлинные человеческие слезы, которые неудержимо текли по моему лицу, а я, ослабший, не в силах был ни расплакаться как следует, ни удержать их.
Я не мог, не должен был жить, ведь это значило, не разрешив ничего, вновь вернуться к мукам стыда и к самым жестоким мукам – мукам самолюбия. На это у меня не было сил. Скоропостижно я не умер. Оставалось одно – самоубийство, но я думаю, вы и сами понимаете, что на самоубийство я не способен. Господи, вся действительность, все факты были против меня! О, если бы можно было умереть и потом снова начать жить, хоть недолго, хоть несколько дней. За смерть мне все бы простили, главное, я сам бы простил себя, и проклятая память не жгла бы меня этими подлыми укусами уязвленного самолюбия.
И вот не знаю, как уж это пришло мне в голову, – может быть, сила нечистая шепнула, если таковая существует, – только я так ясно, так ясно, как не всегда даже видишь в действительности, увидал такую картину. Верочка получает телеграмму, распечатывает ее и читает: «Скоропостижно скончался…»
Я не мог идти от волнения. Я видел так близко, так отчетливо ее лицо, бледное, пристыженное… Она торопится, надевает шляпу, руки ее дрожат. Она идет ко мне, ей нужно увидеть меня своими глазами и тогда уже выплакать слезы свои, вымолить прощение свое…
Эта картина решила все. Бегом бросился я по улице, боясь признаться самому себе в том, на что я решился. Я чувствовал, что если хоть одну секунду подумаю об этом, то, может быть, и не сделаю. Между тем сделать это необходимо во что бы то ни стало. И я бежал, умышленно заставляя себя думать о другом, притворяясь перед самим собой, что случайно иду именно по тем улицам и переулкам, куда мне нужно. Но вот конец. Задыхаясь, вхожу я на телеграф и, едва владея пером, начинаю писать. Буквы прыгают в глазах моих, я делаю страшное напряжение и с трудом дописываю до конца.