Кирзовые голенища стариковских сапог, задевая друг дружку, тонко по-щенячьи взвизгивают, клубится, овевая нас, охряная дорожная пыль, а машины, проносясь мимо, обдают удушливым смрадом отработанного бензина. Из палисадников зазывно смотрят розовыми, желтыми и белыми глазищами цветов мальвы, раздобревшие на обильной влаге нынешнего лета.
В райотделе, когда прошли длинным сумрачным коридором и оказались в дежурной комнате, застали мы игру в домино.
Никто не звонил, телефоны молчали, всё, значит, вокруг, на байтирякских просторах, было в спокойной желанной тишине — и сочно, как пистолетные выстрелы в закрытом тире, гремели костяшки домино, ударяемые о пластиковое покрытие стола… Бух-тр-рат-та-бух!..
В разгаре была игра.
Наше появление — к неудовольствию игравших — приостановило ее.
Поднялся из-за стола одетый по форме, в погонах старшего лейтенанта Бухтияров: с ночи, наверно, дежурным был. Два молоденьких сержанта тут же находились. И за четвертого игрока в компании — Мансур!
Именно это обстоятельство, кажется, смутило Бухтиярова, и он, обращаясь ко мне, строго сказал:
— Дознание по делу гражданина Кылысбаева закончено, передается в суд. Отпустим его сегодня. Под расписку. У вас имеются вопросы ко мне?
— Нет вопросов. Это вот дедушка хотел внука повидать…
— Теперь можно, — расслабился Бухтияров, фуражку снял, взбивая пальцами квелый, примятый околышем пушок вокруг лысины. Ему все же был подозрителен мой приход сюда в ранний час, он щурил острые глаза, ловил ими что-то на моем лице. Кивнул на Мансура: — Любуйтесь, товарищ корреспондент. Здоровый малый. Бойкий. А какой недальновидный экземпляр!
Любоваться впрямь было кем: плечист, высок Мансур, глаза крупные, жгучие, с едва приметной азиатской раскосинкой; одет в тесную кожанку, вытертые до белизны джинсы, и вьющиеся волосы — до плеч, по моде, как у какого-нибудь легонького эстрадного певца. Вид вроде бы обыкновенный по нынешней мерке, почти рабочий и в то же время — хоть прямо отсюда, после отсидки в КПЗ, на танцплощадку! На выпуклой атлетической груди, в вольном распахе красной сорочки, серебряная змейка побрякушки — «талисмана»: пробитая, с древними арабскими письменами монета, пропущенная через тонкую цепочку…
Красавец! (Много таких вот, внешне однотипных, вижу на улицах и, вспоминая невольно юность нашего поколения, одетого в вельветовые «футболки» и мятые шевиотовые костюмы, подолгу трепавшего казенные шапки и какие-нибудь бушлаты, с понятным мне самому обожанием смотрю на этих сегодняшних ребят, которым повезло напоказ, горделиво носить по земле, холить свою молодую красоту, и радостно бывает, когда встречаешь умного, дельного и мягкого душой среди них — словно своего, из давних дней сверстника встречаешь, приодевшегося наконец…)
Но Мансур, Мансур…
Лишь появились мы, увидел он деда — и тревожные, в растерянности огоньки заметались в его глазах, вскочил он суетливо, вперед подался, хотел что-то сказать с кривоватой улыбкой на губах, но тут как раз заговорил со мной Бухтияров — перебил, не дал ему вымолвить… А Тимергали Мирзагитович, окинув Мансура тяжелым, вязким взглядом, тоже ничего не сказал ему, сел на деревянный, у входа, диван и глядел куда-то в угол, мимо внука, будто не к нему шел, вовсе не из-за него здесь.
Мансур одернул кожанку, шумно выдохнул, привалился спиной к стене и всем своим видом теперь показывал: да, вляпался, но мне плевать! И деда, как тот его, он не видел, уже не хотел видеть.
— Сколько служу, — продолжал Бухтияров, — дураки, вижу, не переводятся. Пардон, конечно, однако истина. Чего ему не хватало — не знаете? — Кивок в сторону Мансура: — А я знаю! — И Бухтияров на пальцах изобразил решетку: — Вот чего ему не хватало.
— Ну да, спешу — подвиньтесь! — Мансур заставил себя засмеяться. — За какую-то вшивую тридцатку — это? — И повторил на пальцах жест Бухтиярова.
— Это, это! — голос Бухтиярова был напористо-злым. — Не хочешь — каждая из трех красненьких годом обернется?!
— Спешу — подвиньтесь, — Мансур крутил на пальцах цепочку «талисмана». И роль выдерживал — улыбался: — Вы что, мужики?.. Что вы, граждане начальники?.. Так ведь напугать можно!
— Уже напуган ты, — смытое, без возрастных примет лицо Бухтиярова багровело, нездоровой краснотой заполнялись на нем морщины, складки, и вдруг стало видно, что он все же очень пожилой человек и, несмотря на свою внешнюю «спортивность», гипертоник, вероятно. Почти выкрикнул он: — Не за тридцатку будут судить, Кылысбаев! За хищение без малого двух тонн зерна! За хищение соцсобственности… народного хлеба. Вот так! А ты как попугай: тридцатка, тридцатка… Дурака строишь?
— А я, не отрицаю, тридцатку взял. По ней и мерить надо…
— Опять?
— Что «опять»? — с вызовом ответил Мансур. — Нечего мне пыль с ушей сбивать, телепередачу «Очевидное — невероятное» разыгрывать. За тридцатку — на отсидку?! Это в какие ворота?.. Вы что!
— Гизатуллин! — окликнул Бухтияров одного из сержантов. — Хватит, послушали. Уведи его! Начальник придет — решит…