– Если желаешь, то пусть этот молодой человек сыграет тебе еще одну какую-нибудь вещицу, – сказала бабушка, уходя из комнаты и увлекая за собой, видимо, опечаленную Мэри Уоррен.
Я продолжал играть на флейте до тех пор, покуда, по моему расчету, меня можно было слышать из соседних комнат, но затем, отложив в сторону свой инструмент, кинулся в объятия моей дорогой Пэтти, которая, прижавшись к моему плечу, плакала слезами радости.
Когда она успела немного оправиться, мы с ней присели рядом на диванчик и, глядя в глаза друг другу, стали говорить о том, что нас обоих волновало и занимало в данную минуту.
– О, Боже, Хегс! В каком наряде и в каком виде явился ты повидать после стольких лет свой родной дом и нас!
– Но мог ли я прийти иначе? Та ведь знаешь положение дел в нашей стороне! Вот он, этот прекрасный плод нашей столь восхваляемой свободы; сам владелец не может появиться безнаказанно на своей земле, не рискуя при этом своей жизнью!
При этом Марта опять страстно прижала меня к своей груди, как бы желая этим высказать, что понимает ту опасность, которой я подвергаюсь.
После нескольких вопросов и расспросов, обычных при свидании близких людей после столь продолжительной разлуки, Марта с улыбкой заговорила о том, что ни одна из барышень не подозревает, кто я на самом деле.
– Ни даже Генриетта, – добавила она, – а ведь она считает себя особенно проницательной; но на этот раз и она попалась, как все другие.
– Ну, а мисс Уоррен тоже считает меня уличным музыкантом и никем более? – спросил я.
– Ну да, ну да, и она много говорила нам о тебе, когда вернулась. Анна и Генриетта много подтрунивали и шутили над ее необычайным уличным музыкантом из немецких аристократов, которого они в шутку прозвали «Herzog von Geige»[7].
– Я весьма им благодарен за их остроты! – довольно сухо ответил я, так что Марта даже немного удивилась.
– Ну, а этих Уоррен ты любишь? – спросил я.
– Ах, очень, и обоих, как отца, так и дочь. Он – настоящий священник, человек умный и прекрасной души, разумный и приятный собеседник и сердцем прост, и бесхитростен, как дитя.
– Да, кстати, скажи мне, как относится духовенство различных сект к этому вопросу об антирентизме?
– Я не могу тебе сказать об этом ничего положительного, за исключением одного только мистера Уоррена. Он раза три-четыре говорил проповеди о святости всех денежных и иных светских обязательств, добровольно принятых на себя, о неприкосновенности всякой чужой собственности, причем избрал текстом десятую заповедь. Понятно, что он ни разу не упомянул собственно об антирентистах и их стремлениях, то есть не называл их по имени, но каждый из них сам применил к себе те истины, которые им пришлось услышать из его уст. И все антирентисты уверяют, что он подразумевал именно их и что этого не потерпят.
– Ну, понятно; когда заговорит в человеке совесть, то ему кажется, что именно его называли по имени, хотя говорили о других.
Затем наш разговор вдруг перешел на совсем иную тему.
– Хегс, – сказала вдруг Марта, весело смеясь, – теперь я понимаю, почему этот странный торговец не соглашался мне продать ту цепь, которая мне так понравилась и которую он предназначает для твоей будущей жены. Скажи мне, милый, как ее будут звать, Генриетта или Анна?
– Почему же ты не спрашиваешь, не будут ли звать ее Мэри? Почему ты исключаешь одну из трех твоих приятельниц?
Пэтти вздрогнула и удивленно взглянула мне в лицо: щечки ее покрылись румянцем, и хотя выражение ее глаз все еще оставалось удивленное, я мог заметить, что это скорее радостное удивление, чем что-либо иное.
– Разве я уже опоздал? – осведомился я. – Скажи мне правду, Марта, ты должна это знать, скажи мне, есть у нее какой-нибудь поклонник?
– Ого! Да это, кажется, становится серьезным! – воскликнула она, смеясь. – Ну, чтобы вывести тебя из заблуждения, я тебе скажу, что мне известен только один такой поклонник: это Сенека Ньюкем, брат прелестной Оппортюнити, которая все еще приберегает себя для тебя.
Я улыбнулся.
– И поверишь ли, – продолжала сестра, – что эта Оппортюнити, действительно, задирает нос перед Мэри Уоррен и дает почувствовать ей свое превосходство. Как это тебе нравится?
– А как же Мэри Уоррен переносит от нее эти дерзости?
– Да как и всякая разумная и воспитанная молодая девушка, с невозмутимым спокойствием и полным равнодушием.
Затем у моей Пэтти явилось вдруг желание хоть одну минуту взглянуть на меня в моем естественном и натуральном виде, и она стала упрашивать меня снять опять мой парик. Я согласился, и тогда она вдруг кинулась ко мне, радостно восклицая: «О, брат мой! Дорогой мой, мой хороший, мой ненаглядный Хегс!» Затем вся эта сцена окончилась слезами, прослезился и я, тронутый этой чистой и искренней любовью моей сестры; немного успокоившись, мы торопливо принялись приводить мой костюм в порядок, парик был снова надет, и я вновь стал уличным музыкантом.